За революцию я отдал голос свой,
Я понял роковую неизбежность счастья,
Я, отвергавший тех, кто громоздит в уме
Богатства, никому не раздавая!
Пора отнять их мощь!
Расставить часовых, чтоб были начеку!
Кто смеет собирать, копить и прятать!
Я тот, кто ощутил бесповоротность счастья.
Я в жизни понял вдруг простейшие начала
И потому имею право жить.
За революцию я отдал голос свой
И в ней прожить имею право!
Осенней порой, когда в парках скрипят ворота,
и грязь на дорогах чавкает, как болото,
и люди бредут на погост вереницей,
и бабка старая шепчет что-то
и поскользнуться боится,
в старинном альбоме – мяты дремота,
и мальчик листает страницы.
Увядших цветов и женщин тоска…
Осенней порой, когда сырость течет с потолка,
как духи с фаты подвенечной
той старухи, что бредет в толпе бесконечной,
берет мальчонка обломки венка
и ветхое кружевце носового платка -
комочек пыли и пены млечной -
о нищета! – и играет за печкой.
Осенней порой, печальной, как тризна,
фотография бабки сияет капризно,
декольте открывает почти что всю грудь,
на бабушку мальчик стыдится взглянуть,
но смотрит восторженно и невинно:
бабка – мадонна из книги старинной.
И осенней порою, под вечер,
старухи на кладбище гасят свечи
и бредут, затягивая платки,
и не ведают, опираясь на посошки,
что в купели альбома не стареют тела,
и, заслышав колокола,
за внуков молятся, шепчут что-то,
и грязь на дорогах чавкает, как болото,
и в грязи увязают палки и боты,
и запираются в парках ворота.
Проснулся я средь гор, где ночь в тиши застыла.
Колодцы и жилье,- как звезды, далеки.
И понял я бродяг – им в городах немило,
а здесь душа поет и вновь шаги легки.
Как после хвори злой, отрадно сердцу было.
Я веточку сорвал, ласкал ее листки,
я шел, ведомый вдаль таинственною силой,
шел, глубоко дыша и стиснув кулаки.
Среди росистых трав впивал я чистый воздух,
и мысли обрели кристальный свет, что в звездах
морозной тишиной до блеска отгранен.
Низложенный король счастливей был едва ли,
увидев на лугу при звуках пасторали
пастушку, что встречал лишь на картинках он.
Есть в старом чемодане отделенья
и для сушеных груш, и для орехов.
Как пахнет возле школы сад осенний,
я чувствую, в любую даль заехав.
Мой чемодан в альковной тьме унылой -
единственная памятка былого.
Я без конца вдыхаю запах милый,
а на ночь крышку опускаю снова.
Но чемодан средь ночи сам собою
откроется движением мгновенным.
Он тоже спит, но, тешась ворожбою,
меня чарует самым сокровенным.
Вот над столом склонилась мать устало -
мгновение покоя, отдых краткий.
Когда б не спал я, мне бы ясно стало -
что там такое: пасха или святки?…
В знакомом с детства стойком аромате
за чудом чудо, возникая, тает
над старомодною резьбой кровати,
где спит мой призрак и сквозь сон страдает.
С далекой ратуши легко и четко
доносится средь ночи звон дрожащий.
Я не в алькове, нет, я за решеткой -
во сне, в застенке, в непробудной чаще!
Я разом просыпаюсь, и узорный
дрожит от крика занавес… Как странно -
исчезло все, и я один над черной,
закрытой плотно крышкой чемодана.
Где тихий дом, где праздник тот великий,
где возвращенье драгоценной были?
Где чудо оживающих реликвий?
Где книги детства?… Пожелтели, сгнили…
Шурша страницами полуживыми,
хочу собрать распавшиеся звенья.
Цветок засохший я нашел меж ними
и мир воссоздаю в стихотвореньи.
Больше всего я люблю котелки,
клетчатые платья
и прозрачные дождевые плащи.
Котелок был у врача, который присутствовал при моем рождении,
клетчатое платье висело у нас на чердаке,
плащ носил мой отец.
Когда мне грустно,
я окружаю себя этими предметами -
и грусти как не бывало.
Персонажей моих будущих пьес
я одену в клетчатые платья,
наброшу им на плечи прозрачные плащи
и усажу на венские стулья.
У дам будут длинные юбки,
пышные бюсты,
высокие прически, широкополые шляпы
и длинные булавки.
Все будут думать лишь о комете Галлея,
чья-нибудь булавка проткнет ее -
и пьеса окончится.
Таков мой интимный мир.
Это мой мир.