— Татарин?
— Куда там! Следователь!
Мы расхохотались.
— «Не могу, говорит, — устал!» Переменил ему националистический заговор на антисоветскую агитацию. Спросил: «Татары довольны снабжением сельпо?» Тот, конечно, ответил «нет». «При царе было лучше?» «Я не помню, — пожал плечами молодой татарин. — Я — комсомолец. Но наши старики рассказывают, что тогда можно было купить все, что нужно — сапоги, ситец, сукно». «Распишись вот здесь: ты хвалишь царский режим!» Татарин расписался, и дня через три его забрали.
— Куда?
— В этап. Я уже знаю. Получил от Тройки пятачок и поехал рубить лес в Сибирь. Дешево отделался! За четыре измочаленных ремешка купил себе жизнь!
Я долго смеялся и думал: «Это мне урок! Все выглядит совсем уж не так страшно!»
В общем, я оказался в камере очень нужным человеком, недостающим звеном. Дьяков, от природы резкий, подозрительный и жесткий человек, проходил тяжелейшие допросы и ожидал расстрела в самое ближайшее время. Следствие уже заканчивалось, он должен был подписать дело о предательстве Родины, терроре, шпионаже и диверсиях в рамках вверенного ему большого отдела ГУГБ, где он якобы возглавил антисоветскую шпионско-террористическую организацию. Его нервы были истрепаны вконец побоями и ожиданием смерти. А рядом сидел Недумов с маленьким нелепым обвинением в том, что он когда-то при царе Горохе состоял членом буржуазной партии. За это, по мнению Дьякова, в СССР полагается лет пять лагерей и естественная смерть в инвалидном бараке, а может быть, и кусочек свободы перед расставанием с жизнью: старик был еще очень бодр. Камера в Лефортовке рассчитана на одного арестанта. В прошлом это была военная тюрьма, и в такой камере арестованный солдат удобно жил, выполнял кое-какую сапожную и другую работы, по субботам и воскресеньям ходил в тюремную церковь и получал приносимые окрестными жителями подарки — булки, колбасу, жареную рыбу. До революции это было мирное заведение. Теперь в тесных камерах сидело по три человека, в тишине нет-нет да и донесется снизу отчаянный вопль избиваемого, а в церкви, куда нас водили стричься, мы видели потеки, лужи и брызги свежей крови и клочки волос. Теперь это был застенок, и взвинченный до предела Дьяков и благодушно настроенный Недумов не могли мирно жить вместе. Ссоры становились все более частыми и создавали в камере напряженное положение. Явился я, — и все уладилось: когда Дьяков бодрствовал, он отводил душу со мной, когда его уводили на допросы или он спал после допроса, — мы с Недумовым коротали время в тихой беседе, вспоминая давние времена: старичок много видел, и слушать его рассказы о последнем предвоенном десятилетии было и приятно, и интересно. Они напоминали книгу Гиляровского о старой Москве. Кормили нас хуже, чем в «Голубом отеле» (Лубянке), и лучше, чем в Бутырках. Гуляли мы в маленьком загончике совершенно регулярно, и жизнь, можно сказать, текла размеренно и неплохо.
Если бы…
Если бы на вторую же ночь дверь с лязгом не открылась, и с порога двое разводящих свирепо не зарычали:
— Хто на «бе»?
Глава 7. Гражданская казнь
В Бутырках на допрос водят: арестованный, наклонив голову и заложив назад руки, идет по широкому, чистому и светлому коридору, устланному красным ковром-дорожкой. В Лефортовке на допрос волокут: два дюжих мордобойца заламывают руки назад так, что спина и голова сами собой наклоняются книзу, и бегом тащат арестованного по железному балкону и узкой винтовой лестнице в подвал. Там толчком ноги раскрывают дверь следовательского кабинета и волокут дальше, пока не швыряют на стул перед столом следователя. Швырнут — и вытянутся сзади в ожидании, как два пса: следователь скажет, когда можно начинать работать.
Так случилось и со мной.
Отдышавшись, я поднял голову и увидел за столом Жабу и рядом с ним молодого миловидного человека без знаков отличия в петлицах, практиканта, как две капли воды похожего на моего следователя в Бутырках. Позднее по распискам в книге вызовов у входа в подвал я установил, что Жаба именуется полковником (капитаном госбезопасности) Соловьевым, а практикант — Шукшиным.
— Тэк-с, тэк-с… Дай этому гаду лист бумаги и перо, — сказал Жаба помощнику. — Тэк-с… Теперь за дело. Ты, фашистская морда, обвинение знаешь? Ты заговорщик, шпион, диверсант и террорист. Писать в означенном разрезе будешь?
— Нет.
— Я так и думал. Тэк-с, тэк-с… Ты еще не понял, что здесь Лефортовская военная тюрьма, а не мусорный ящик, называемый Бутыркой. И допрашивать тебя будет ежовец. Слышал про Ежова — ежовы рукавицы? Слышал? В «Правде» дружеский шарж Бориса Ефимова видел? Заметил, что рукавицы с железными шипами? В этом разрезе заметил? Ну, так вот я — сначала ежовец, а только потом коммунист! Ежовцы — выше всех коммунистов и беспартийных, они — опора товарищу Сталину, его гвардия. На любого человека в нашей стране есть закон и управа. Но не на ежовца. Мы сами — закон! Мы сами для себя управа! Выше нас никого нет. Только Сталин. Тэк-с, тэк-с… Смотри.
Он встал и подошел ко мне. Остановился. Я замер. Два парня крепко скрутили мне руки.
Трах…
Одним ловким, сильным и метким ударом Жаба выбил мне несколько зубов. Я выплюнул их на ковер вместе с кровью и слюной.
Трах…
Выплюнул зубы с другой стороны.
Трах… Трах… Трах…
Жаба повернулся ко мне вполоборота и стал рантами и каблуками сапог бить меня спереди по костям голеней. Это было очень больно, и я даже не заметил, как практикант стал на колени, расшнуровал мои ботинки и снял их.
— Смотри дальше, фашистская гадина!
Жаба начал каблуками топтать мне пальцы на ногах.
— Думаешь, все? Нет! В этом разрезе только начинается! Дайте же ему как следует!
Надзиратели зашли сбоку с двух сторон и принялись бить меня кулаками по лицу так, что все поплыло перед глазами; моя голова моталась во все стороны, я видел только красные от моей крови кулаки и комсомольские значки на груди. Потом меня свалили со стула и били носками сапог в живот.
Все это произошло очень быстро. Я ошалел и не понимал ничего. Острая боль от отдельных ударов слилась в одну протяжную тупую боль. Стало легче — сознание понемногу выключилось, и я чувствовал себя как мешок, который туда и сюда швыряет какая-то мощная машина.
Наконец они устали. Разогнули спины. Подошли к раковине, смыли кровь с рук, умылись. Плескались долго и с наслаждением. Лежа на полу, я приходил в себя: боль заметно усиливалась, особенно в животе и в груди. Позднее я обнаружил, что была сломлена грудина и начали расходиться мышцы живота. Чекисты закурили. Вернулись ко мне.
— Будешь писать?
Я хотел сказать «нет», но не смог — губы опухли и не шевелились. Глаза заплыли.
Жаба осмотрел со всех сторон.
— Ладно. На сегодня в этом разрезе с него хватит.
Мордобойцы накинули мои руки себе на шею и волоком оттащили на койку.
— Здорово они вас отработали, — со знанием дела одобрил Дьяков.
— И всего за неполный час! — добродушно удивился Недумов.
Я лежал и отдыхал. Чувствовал себя как после налетевшего шквала. Пульс мало-помалу пришел в норму, в голове прояснилось. Потрясение проходило и начинало сменяться острой болью не вообще, а в определенных участках тела. Через несколько суток настало время, когда боль уже вообще не чувствовалась, если только удавалось лежать совершенно неподвижно. Зато при малейшем движении боль как будто бы удесятерялась.
«И только? Все?! Гм… Ну, это пустяки. Признаваться из-за такой встряски стыдно: такой здоровый парень, как я, и вдруг не вынес обыкновенной драки! А ведь у нас в деревнях когда-то на масленицу ходили стеной на стену и задавали друг другу такой же мордобой ради удовольствия! Чем же я буду потом оправдываться?»
Так начались регулярные избиения.
«Мало, — каждый раз говорил я себе, лежа потом на койке. — Я понимаю, что у них точно указанная сверху дозировка: татарину полагалось одно, мне — другое. Он не герой, я тоже вынес бы четыре ремешка. Но беда в том, что мне предназначено худшее испытание. Какое? Пока не знаю. Но то, что уже со мной случилось, — чепуха! Залог бессмертия я уже получил, но до бессмертия мне далеко, а одного залога — недостаточно». Я вспомнил, как в Константинополе, когда я плавал на паруснике коком, мы из озорства воровали живых гусей, которых турки доставляли в баркасах для продажи на базар. Нас заметили и подстерегли. Били досками по голове. В одной доске оказался гвоздь, и он пробил мне череп над переносицей. Я закричал, турок испугался и убежал, а меня увели, неся рядом доску и в ней гвоздь, застрявший в моем лбу. Это были обыкновенные матросские забавы, и, вспоминая их, я себе повторял: «Мало. Мало».