— Приду. Ровно в семь.

— Дело! — сказал Николай и зашагал прочь по длинному коридору.

Когда Володя вошел в лавку Поденщикова, часы за прилавком начали отбивать время. Володя осмотрелся. Лавка ничем не отличалась от сотен подобных бедных заведений, где можно купить фунт колбасы и пузырек химических чернил, кусок мыла и восковую свечу. За прилавком этой обычной лавки стоял обычный приказчик, который каждого вошедшего встречает вопросительным взглядом: что вам угодно?

Володя вошел в лавку и, не зная, что делать дальше, принялся рассматривать товары.

Тогда стоявший за прилавком спросил:

— Что вам угодно, господин студент?

Этот вопрос усилил Володино смущение, и он ответил первое, что ему пришло в голову:

— Будьте любезны... будьте любезны... Мне полфунта монпансье.

— С удовольствием, — отозвался приказчик и, вооружившись лабазным совком, принялся насыпать в кулек разноцветные леденцы.

Потом он взвесил и протянул Володе покупку. Володя полез в карман за деньгами. Он рассчитался бы и вышел на улицу, если бы продавец не спросил:

— Простите, вы, часом, не Ульянов?

— Ульянов!

Человек за прилавком улыбнулся. Улыбка медленно распространялась по его лицу, глаза заблестели добродушной радостью, а зубы сверкнули ровной белой полоской.

— Так вот вы какой... молоденький!

Приказчик высыпал свешенное монпансье обратно в ящик, и леденцы застучали, как морские камушки.

— А я — Поденщиков. Очень рад с вами познакомиться. Ну идемте, идемте!

Он приподнял, как шлагбаум, прилавок и пропустил Володю. Затем отворил дверь, ведущую во внутреннее помещение.

— Кто это? — спросили из комнаты.

— Брат Ульянова, — коротко ответил Поденщиков, слегка подталкивая Володю в плечо.

Володя обратил внимание, что слова «брат Ульянова» Поденщиков произнес, как пароль.

Володя вошел в комнату, поклонился и почувствовал, как у него горят уши. В комнате было много народу. Некоторые сидели вдвоем на одном стуле. На столе, сверкая медными доспехами, стоял самовар. Самовар был большой — ведра на полтора — и вытянутый. Он был похож на Дон-Кихота, а стоящий рядом пузатый чайник с заваркой — на Санчо Панса.

Люди, собравшиеся вокруг самовара, были молоды. На большинстве из них блестели пуговицы форменных студенческих курток. Они смотрели на Володю со снисходительным любопытством, при этом курили, прихлебывали горячий чай и бренчали ложками, размешивая сахар. Их независимый вид как бы подчеркивал, что Володя — новичок и еще не известно, станет ли он в этом обществе своим человеком.

Володя, вероятно, так и стоял бы на пороге, если бы Поденщиков не продолжал тихонько подталкивать его вперед к свободному стулу.

Он наклонился к Володе и тихо сказал:

— Как ваше имя?

На его лице начала загораться улыбка. На этот раз виноватая.

— Володя... То есть Владимир, — ответил Володя, и уши его запылали еще сильней.

— Владимир Ульянов, — громко произнес Поденщиков.

Над столом висела керосиновая лампа под зеленым абажуром. Свет лампы падал Володе в лицо и мешал ему рассмотреть собравшихся. Володя видел только хозяина дома, продолжавшего улыбаться. Теперь его улыбка подбадривала Володю.

Со стула поднялась девушка. Она смотрела на Володю восторженно, полураскрыв пухлый рот. В руке у нее были альбом и карандаш, который она сжимала изо всех сил.

— Это наша художница Даша, — представил девушку Поденщиков.

В комнате было тихо. Не скрипели стулья. Не бренчали в стаканах чайные ложки. Никто не перешептывался и не покашливал. Внимание подогревало Володю, он почувствовал себя увереннее, и его мягкое, картавое «эр», как шарик, перекатывалось со слова на слово.

— У меня есть запись речи, которую брат произнес на суде. Речь записана со слов матери... Я могу прочесть.

И он посмотрел на слушателей, как бы спрашивая: прочитать или не надо? И по тому одобрительному гулу, который прошел по комнате, почувствовал: надо.

Он расстегнул куртку и достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Развернул его. Разгладил рукой и стал читать:

— «Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникая в сознание, привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно».

Володя сделал паузу и посмотрел на слушателей. Перед его глазами возникли сосредоточенные лица молодых людей. Он увидел Дашу — она забыла, что перед ней альбом, где она делала набросок. Увидел хозяина, Андрея, — он слушал его, склонив голову набок и скрестив руки на груди. Володя увидел взволнованное, как ему показалось, испуганное лицо Старикова. Стариков нервным движением протирал очки, а потом тихо, на цыпочках, подошел к двери, чтобы убедиться, что никто не подслушивает.

Володя снова поднес к глазам бумажку и продолжал чтение:

— «Есть только один правильный путь развития, — это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе... При отношении правительства к умственной жизни, которое у нас существует, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже общекультурная...»

Чем дальше Володя читал речь брата, тем глубже проникал в существо его мыслей, и ему начинало казаться, что это не он читает речь Саши, а брат сам повторяет свою речь и собравшиеся слышат не его голос, а голос брата:

— «Наша интеллигенция настолько слаба физически и не организована, что в настоящее время не может вступать в открытую борьбу и только в террористической форме может защищать свое право на мысль и на интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор есть та форма борьбы, которая создана XIX столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства... Русское общество как раз в таких условиях, что только в таких поединках с правительством оно может защищать свои права... Конечно, террор не есть организованное орудие борьбы интеллигенции. Это есть лишь стихийная форма...»

Нет, Володя не был безучастным чтецом речи брата. И было заметно, что вначале он читал убежденно и горячо, выражая этим самым свое единомыслие с братом. Но слова о терроре настораживали его, он не принимал их.

Незаметно для себя Володя опустил листок с речью, но он продолжал читать речь брата, так как, оказывается, знал ее наизусть:

— «Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело... Таких людей нельзя запугать чем-нибудь... Если мне удалось доказать, что террор есть естественный продукт существующего строя, то он будет продолжаться...»

Володя вдруг остановился: им овладело сомнение. Это сомнение было настолько велико, что он уже не вернулся к прерванной речи брата, а стал говорить о суде:

— На суде Сашу спросили: «Почему вы не бежали за границу?» «Я не хотел бежать, — ответил брат, — я хотел лучше умереть за свою родину».

Нет, он не просто рассказывал о брате. Сам не замечая того, Володя признавался в своей трогательной, восторженной любви к брату.

И все собравшиеся увидели Александра Ульянова зрением его младшего брата, и из бойца он превратился в близкого, понятного, похожего на этого коричневоглазого юношу с рыжеватыми волосами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: