— Я, батя, лучший пулеметчик в роте старшего лейтенанта Пайлова. Может, слыхал. Ну как лучший? А вот ложусь за «максима», и хочешь — чечетку, а хочешь — «Яблочко» выбью. Завтра утром бой будет страшенный. Это точно. А я бы возьми да уйди в санчасть. Нет, ты, батя, скажи честно, как сыну, правильно бы я сделал, если бы ушел–то?
— Откуда ж ты знаешь, что завтра бой?
— Ребята наши из разведки пришли. У него там танков, машин — видимо–невидимо.
— Чего же он нам деревню–то отдал?
— В мешок затягивал. Видишь, вокруг пас стрельба. Стрельба же. Чего еще? Мешок.
— В санроту, дурачок, ушел бы, живой остался. А завтра крышка тебе, хоть ты и лучший пулеметчик.
— Вот уж сразу видно, батя, что ты не из храбрых. «Крышка». Не всем же крышка! Кто–нибудь да останется.
— Это верно.
— А ты говоришь, крышка. Да я их завтра, батя… — здесь Колосов неумело выматерился, — Я, батя, завтра напополам их резать буду. Пуля к пуле. — Колосову икнулось, он понизил голос, увлекся рассказом, хватая Минакова за сухое колено: — Сегодня в избу зашел, на окне фляжка немецкая. Открыл — кофе. Попробовал — чуть не вырвало. Молоко, сахар — до тошноты приторно. Сама фляжка в войлочном чехле. Пробка закручивается — капли не прольется. Потом ребята принесли ранец. Поглядели, а он, язви его, телячьей шкурой подбит, чтобы, значит, спина под ранцем–то не мокла от пота. У нас же ничего этого нету. Нету, батя. И выходит по–немецки, что мы придурки. Низшая раса. А я плевал, батя, на всю ихнюю амуницию и так им отделаю телячьи шкуры — только знай держись…
— Молодой ты, а ярый, скажу, — одобрительно улыбнулся Минаков. — Дрянной это народишко — немец. Скажи, никуда народишко. Чуть оплошай — веревки вить из тебя примется. Зато уж если получит в зубы, смирней твоего теленка станет. Силу он должен нашу почувствовать.
Часовой во дворе окликнул кого–то и потребовал пароль. По легким шагам взбежавшего на крыльцо Минаков узнал начальника штаба, вскочил, вытянулся в темноте:
— Здравия желаю, товарищ майор!
— Заварухин здесь?
— И он, и комиссар.
— Пойдите в штаб, не торчите под дверями, — бросил на ходу Коровин и широко распахнул дверь.
— Комиссар вот, добрая душа, — встретил Заварухин Коровина, — настаивает, чтобы батальоны спали в деревне.
— Ни в коем случае, — запротестовал Коровин и снял свою фуражку с малиновым околышем, отряхнул с нее дождевую влагу, пригладил мокрые, сзади торчком стоявшие волосы. Заговорил, горячась и алея впалыми щеками: — Это что же выходит? Афанасьев две роты вывел в деревню. Печи топят. Варят. Кто разрешил, спрашиваю? Комиссар. Позвать, приказываю, Афанасьева. Нигде не нашли. Покричал, покричал да с тем и сюда пришел.
— Я стою на своем, чтоб люди отдохнули, — сказал комиссар.
Не обратив никакого внимания на слова комиссара, Коровин, все так же горячась и нервничая, доложил, однако, четко, как по уставу:
— Вернулась полковая разведка. В семи–восьми километрах все балки и перелески заняты немцами. У разъезда разведчиков обстреляли из танков: двоих убило, двоих ранило, потеряно шесть лошадей. Рассказывают, немцы дали такой огонь, что остальные спаслись чудом. Судя по всему, немцы вывели танки на исходные рубежи, и к рассвету надо ждать атаки. Таков вывод командира разведвзвода.
Наступило молчание. В выводах разведчиков никто не сомневался. Поборов в себе короткое замешательство, Заварухин поглядел вначале на комиссара, потом на Коровина:
— Я жду ваших предложений, товарищи! Только ко всему сказанному добавлю: у нас нет соседей.
— У нас нет соседей, нет поддерживающих средств, — уверенно подхватил Коровин. — Мы не имеем права губить людей. Надо отходить до встречи с нашими. Если полк погибнет в бою — это половина беды. Мертвые срама не имут. Но если нас, здесь в одиночку сидящих, немцы обойдут и отрежут — это уже будет называться по — другому.
Заварухин поднялся из–за стола, без ремпя и в одних носках, но–домашнему простой, уточнил:
— Значит, решение одно — отходить?
— Да.
— А по чьему приказу? — Голос Заварухина звякнул железом, и уже не длинная, без ремня, гимнастерка с расстегнутым воротом и не мягкие серые носки определили вид Заварухина, а все те же три шпалы на малиновых петлицах. Ни комиссар, ни начальник штаба не стали ему возражать.
— Куда ни пойди сейчас, всюду наша земля. И метаться нам но своей земле не пристало. С этим все. Тебе, Василий Васильевич, придется сесть на коня и ехать в город. Свяжись там с любым военачальником, чтобы нам не действовать кустарно. К утру ты должен явиться со связью. Попутно заверни на медицинский пункт и скажи супруге, чтобы они перебрались на ту сторону речушки. Немедленно притом.
Через полчаса майор Коровин в сопровождении трех конных выехал из Глазовки. Стояла черная, ненастная ночь.
Сырая земля дышала теплой осенней гнилыо: гибли травы, хлеба, уже неживые и набрякшие мертвой водой. В низинах копился туман, крепко насыщенный железной гарью, сгоревшим порохом. В темноте ехали неторопливо, но кони покрылись жаркой испариной, все время жались один к другому, по–своему остро чувствуя опасную темноту и недобрые запахи ночи.
XII
Глазовка лежит на большой улучшенной дороге. И сейчас, после затяжных осенних дождей, когда окончательно пали все проселки, немцы вынуждены были идти в Сухиничи только через Глазовку. Генерал Анищенко, выдворивший полк Заварухина навстречу врагу, знал о ключевой позиции Глазовки, знал, что эта позиция в наших руках сыграет неоценимую роль.
Часа в четыре пополудни на станции Избавля, в десятке километров северо–восточнее Сухиничей, выгрузился 1913–й полк Камской стрелковой дивизии. Благополучно завершив высадку, полк через два часа в пешем строю прибыл в город, не зная, куда идти дальше и чьи выполнять приказы. Возможно, что командование полка сразу же наткнулось бы на следы Заварухина, но вечером в Сухиничи с юга ворвался мотопехотный батальон немцев. Бойцы 1913–го полка первое известие о близости немцев приняли за шутку и невозмутимо продолжали готовить пищу на кострах, разложенных на привокзальной площади и прилегающих к ней улицах.
Четверо бойцов из роты связи, раньше других управившись с супом–скороваркой, сами вызвались поискать шесты для подвесной линии связи, утерянные в дороге. Двое ехали на повозке, а двое шли сзади, переговариваясь. Отправились они в южную часть города, которая не пострадала от бомбежки и где маленькие уютные домики совсем мирно и зазывно глядели на дорогу своими чистыми окнами. Все ворота были по–хозяйски плотно заперты, совсем не было людей, и от этого в сердце закрадывались недобрые предчувствия. Вдруг впереди на перекрестке появился бронетранспортер на гусеничном ходу, длинный, выкрашенный в светло–песочный цвет. Транспортер постоял на перекрестке, потом не спеша развернулся и пошел в сторону связистов, раскачиваясь и припадая к земле тяжелым носом, будто по–собачьи вынюхивая дорогу. Был он медлителен, неуклюж, миролюбив, потому связисты приняли его за свой и посторонились к обочине под липы у домика с крашеными наличниками. С предупредительной вежливостью и бронетранспортер начал обходить повозку. И только тут бойцы увидели на броневом щите его фашистскую свастику, бросились было за деревья, срывая с плеч винтовки. Но было уже поздно. С бронетранспортера по–деловому кратко проговорил скорострельный пулемет, и все было кончено. В заднем борту машины распахнулись тяжелые створки, и один за другим на землю выпрыгнули три немца, оживленные, простоволосые. Они, громко переговариваясь между собой с теми, что остались в машине, оглядели убитых, попинали их сапогами и остановились над одним. Это был рослый, широкий в груди и в бедрах боец, лежавший вверх лицом. Пуля ударила его прямо в кадык, и на горле у него надувались и лопались большие кровяные пузыри, вначале красные, а потом прозрачно–сизые и блестящие. Один из немцев удивленно воскликнул:
— Колосс!
Затем немцы оглядели повозку и, ласково уговаривая храпевшую лошадь, высвободили упряжку. Лошадь, чуя покойников и запах крови, дико метнулась на дорогу, едва не сбив того немца, который собирал раскиданные вожжи. В это время на перекрестке появился еще транспортер, а за ним во всю улицу хлынул поток машин и мотоциклов. Вконец перепуганную упряжку занесло между телеграфным столбом и укосиной, подпиравшей его, и лошадь, не сумев вырваться, вся по–человечьи дрожала, приседая на задние ноги и покрываясь обильным потом.