Целью моей с самого начала было показать, что ни один народ, ни одно благоустроенное государство, если только они вообще ценили книги, никогда не вступали на путь цензуры; но могут, однако, возразить, что последняя есть недавно открытая предосторожность. На это я, в свою очередь, отвечу, что если и трудно было изобрести цензуру, то, поскольку это вещь, легко и явно напрашивающаяся на ум, с давних пор не было недостатка в людях, которые думали о подобном пути; если же люди на него не вступили, то этим показали нам пример здравого суждения, так как причиной было не неведение о цензуре, а неодобрительное к ней отношение.
Платон, человек поистине высокого авторитета — менее всего, впрочем, в своем отечестве — в книге о законах, никогда еще ни в одном государстве не принятых, питал свою фантазию сочинением для своих воображаемых правителей множества указов. Даже его поклонники в иных отношениях предпочли бы, простив ему эти указы, утопить их в веселых чашах на одном из ночных пиров Академии. По этим законам он не допускает, по-видимому, никакого другого знания, кроме установленного неизменным предписанием и состоящего по большей части из практических традиционных правил, — знания, для приобретения которого понадобилось бы меньше книг, чем он написал диалогов. Он постановляет также, что ни один поэт не должен читать свои произведения ни одному частному лицу, пока судьи и хранители законов не прочтут их и не одобрят. Ясно, однако, что Платон предназначал этот закон только для своего воображаемого государства и ни для какого другого. Иначе почему он не был законодателем для самого себя и нарушал свои собственные законы? Ведь его же собственные власти изгнали бы его за написанные им игривые эпиграммы и диалоги, за постоянное чтение Софрона Мима и Аристофана, книг до чрезвычайности непристойных, а также за то, что он рекомендовал чтение последнего, хотя тот был злейшим поносителем лучших друзей его, тирану Дионисию, которому было мало нужды тратить время на такие пустяки. Но Платон сознавал, что подобная цензура поэтических произведений стоит в прямой связи со многими другими правилами жизни в его воображаемом государстве, которому нет места в этом мире. Поэтому ни он сам, ни какое-либо правительство или государство не следовали этому пути, так как сам по себе, без других соответствующих установлении, он должен был бы неизбежно оказаться пустым и бесплодным. В самом деле, если бы они прибегали только к одному роду строгости, не прилагая таких же забот к регулированию всего прочего, что может развращать умы, то эта отдельная попытка, как они понимали, была бы совершенно бессмысленной работой; это значило бы запирать одни ворота из боязни развращения и в то же время держать открытыми все другие.
Если мы хотим регулировать печать и таким способом улучшать нравы, то должны поступать так же и со всеми увеселениями и забавами, — со всем, что доставляет человеку наслаждение. В таком случае нельзя слушать никакой музыки, нельзя сложить или пропеть никакой песни, кроме серьезной дорической. Нужно установить наблюдателей за танцами, чтобы наше юношество не могло научиться ни одному жесту, ни одному движению или способу обращения, кроме тех, которые эти наблюдатели сочтут приличными. Об этом именно и заботился Платон. Понадобится труд более двадцати цензоров, чтобы проверить все лютни, скрипки и гитары, находящиеся в каждом доме;
причем разрешение потребуется не только на то, что говорят эти инструменты, но и на то, что они могут сказать. А кто может заставить умолкнуть все арии и мадригалы, которые нежность нашептывает в укромных уголках? Следует также обратить внимание на окна и балконы; это — самые лукавые книги, с опасными иллюстрациями. Кто запретит их? — Разве двадцать цензоров? Равным образом в деревнях должны быть свои надсмотрщики за тем, что рассказывают волынка и гудок, а также — какие баллады и гаммы разыгрывают деревенские скрипачи, ибо они — «Аркадии» и Монтемаиоры поселян[25].
Далее, за какой национальный порок более, чем за наше домашнее обжорство, идет о нас повсюду дурная слава? Кто же будет распорядителем наших ежедневных пиршеств? И что нужно сделать, чтобы воспрепятствовать толпам людей посещать дома, где продается и обитает пьянство? Наше платье также должно подлежать цензуре нескольких рассудительных портных, чтобы придать ему менее легкомысленный покрой. Кто должен наблюдать за общением нашей мужской и женской молодежи, собирающейся вместе по обычаям нашей страны? Кто установит точную границу, дальше которой нельзя идти в разговорах и мыслях? Наконец, кто запретит и разгонит всякого рода вредные сборища и дурные компании? Все названные вещи будут и должны быть; но как сделать их наименее вредными и соблазнительными, в том и состоит государственная мудрость.
Удаляться из этого мира в область атлантидской и утопийской политики, которых никогда нельзя применить на деле, не значит улучшать наше положение; напротив того, надо уметь мудро управляться в этом мире зла, куда, помимо нашей воли, поместил нас Господь. В этом отношении принесет пользу не платоновская цензура книг, которая необходимым образом влечет за собой и разного рода другие цензуры, без всякой пользы выставляющие нас на посмешище и утомляющие нас, а те неписаные или, по крайней мере, непринудительные законы добродетельного поведения, религиозного и гражданского воспитания, которые Платон там же называет узами, скрепляющими государства, опорой и поддержкой всякого писаного закона. Именно этим законам и принадлежит главное место в подобных делах, от цензуры же тут легко уклониться. Безнаказанность и нерадивость без сомнения гибельны для государства, но в том и состоит великое искусство управления, чтобы знать, где должен налагать запрет и наказание закон, а где следует пользоваться лишь убеждением.
Если бы каждое как хорошее, так и дурное действие зрелого человека подлежало наблюдению, приказанию и побуждению, то чем была бы тогда добродетель, как не одним названием, какой ценой обладали бы тогда хорошие поступки, какой благодарности заслуживали бы рассудительность, справедливость и воздержанность?
Многие сетуют на Божественное Провидение за то, что оно попустило Адама согрешить. Безумные уста! Если Бог дал ему разум, то Он дал ему и свободу выбора, ибо разум есть способность выбора; иначе он был бы просто автоматом, наподобие Адама в кукольных комедиях. Мы сами не уважаем такой покорности, такой любви или щедрости, которые совершаются по принуждению; поэтому Бог и оставил ему свободу, поместив предмет соблазна почти перед глазами; в этом и состояла его заслуга, его право на награду, на похвалу за воздержание. Ради чего Бог создал внутри нас страсти и удовольствия вокруг нас, как не для того, чтобы они, надлежащим образом умеренные, стали составными частями добродетели?
Плохим наблюдателем человеческих дел является тот, кто думает удалить грех, удалив предмет греха; ибо, не говоря уже о том, что грех — огромная масса, растущая во время самого ее уничтожения, если даже допустить, что часть его на время может быть удалена от некоторых людей, то все же не от всех, когда дело идет о такой универсальной вещи, как книги; если же это и будет сделано, то сам грех останется неизменным. Отнимите у скупца все его сокровища и оставьте ему один драгоценный камень, вы все же не избавите его от алчности. Изгоните все предметы наслаждения, заприте юношей при строжайшей дисциплине в какой-нибудь монастырь, вы все же не сделаете чистым того, кто не пришел таким: столь велики должны быть осторожность и мудрость, необходимые для правильного решения этого вопроса. Но предположим, что мы изгоним таким способом грех; тогда мы изгоним в той же мере и добродетель, ибо предмет у них один и тот же: с уничтожением последнего уничтожатся и они оба.
Это доказывает высокий промысел Господа, который хотя и повелевает нам умеренность, справедливость и воздержанность, тем не менее, ставит перед нами, даже в избытке, все возможные предметы для наших желаний и дает нам склонности, могущие выйти из границ всякого удовлетворения. Зачем же нам в таком случае стремиться к строгости, противной порядку, установленному Богом и природой, сокращая и ограничивая те средства, которые при свободном допущении книг послужат не только к испытанию добродетели, но и к постижению истины? Закон, стремящийся наложить ограничение на то, что, не поддаваясь точному учету, тем не менее, может способствовать как добру, так и злу, было бы справедливо признать несостоятельным законом. И если бы мне надо было сделать выбор, то я предпочел бы самое незначительное доброе дело во много раз большему насильственному стеснению зла. Ибо Бог, без сомнения, гораздо более ценит преуспеяние и совершенствование одного добродетельного человека, чем обуздание десяти порочных.
25
«Аркадия» — название многих пасторальных романов. Хорхе де Монтемайор (ок. 1520–1561) — испанско-португальский писатель, автор романа «Диана», положившего начало пасторальному роману.