Я смотрю в глаза моей тёти и всё время спрашиваю себя, знает ли она, что я был её тайным вздыхателем и что иногда проводил известные эксперименты, за которые мне теперь стыдно. Мне хочется поцеловать её в лоб и извиниться за те отчаянно храбрые ночи. Но она никогда не сознается, в этом я твёрдо уверен.

— Что меня ставит в тупик, так это то, что Малец и Джимми снова поладили, — говорю я. — Ты только посмотри! Они пляшут и пьют вместе так, как будто им никуда не деться друг от друга.

— Такие люди, как твой дядя, ничего не хотят помнить и знать, — говорит тётя Аня.

Я сажусь за стол, Аня ставит передо мной рюмку и наливает в неё тягучую жидкость, густую, как подсолнечное масло. Я знаю, что это такое, я узнаю этот напиток по интенсивному запаху: спирт с сахаром, светло-коричневый и горячий, старинный рецепт, двух рюмок достаточно, чтобы свалить с ног.

Если тебя потом кто-нибудь спросит, как тебя зовут, ты ничего не сможешь ответить, кроме разве что: «Пшёл к чёрту! Это я! Чингисхан!» —и после этого просто опрокинешься назад вместе со стулом и разобьёшь себе башку.

— Малец тоже ничего не желает помнить, — добавляю я.

Причиной всех прежних раздоров между поселковым старостой Малецом и моим дядей Джимми была всего лишь копчёная колбаса, а вовсе не серьёзные вещи. Перед каждым Рождеством в Ротфлисе резали свиней. Женщины набивали холодильники котлетами, мужчины махали топорами и тщательно мыли ножи перед очередным забоем. В домах и на улицах — всюду стоял запах крови, рассола и лука. Незадолго до Рождества дядя Джимми все вечера проводил у поселкового старосты. Они коптили окорока и колбасы, они ели и пили вместе, но в конце всегда цапались, и тогда мой дядя грозил старосте милицией, а в самом конце уже вообще ничего не говорил, а только стоял перед поселковым старостой, икал, неотрывно смотрел на своего друга и не двигался. Он мог стоять так на одном месте часами, устремив на врага уничижающий взгляд, который должен был пробудить в человеке чувство вины. А начиналось всегда с того, что Джимми упрекал пана Малеца, будто бы тот не несправедливости поделил свинину и лучшие куски мяса забрал себе. Этот спор повторялся из года в год.

У моего дяди был слабый мочевой пузырь, он часто отлучался в туалет и подолгу отсутствовал, так что иной раз за него даже начинали беспокоиться. Но когда он возвращался, всегда выдумывал что-нибудь несусветное, что-нибудь настолько несуразное, что все думали: ну всё, Джимми Коронко свихнулся. Например, поселкового старосту он после своих отлучек обвинял в том, что тот за время его отсутствия съел три килограмма «силезской». Этот спор был нам всем хорошо знаком, и все знали, что однажды это плохо кончится.

Однажды зимой — я думаю, последней зимой перед нашим отъездом в Канаду, в 1983 году, — мой дядя порезал пана Малеца, в слепой ярости нанеся ему пятнадцать ножевых ран. К счастью, ничего страшного не случилось, потому что дядя был настолько пьян, что вместо ножа схватил какую-то деревяшку. Но после этого случая поселковый староста ещё несколько месяцев козырял тем, что две недели пролежал в больнице в Ольштыне, и всем в посёлке показывал шрам на своей правой ключице.

— Теофил, в Ротфлисе на бойне теперь уже не те обороты, — вдруг говорит тётя Аня. — Люди в деревнях обеднели и озлобились. Вся Восточная Польша в упадке, Валенса разорил всех.

Чем больше я пью, тем нервознее становлюсь. Я танцую один танец с тётей Аней, потом с бабушкой Геней. Истинная отрава — это не спирт, не сахар и не женщины, а смесь всего этого. Я снова сажусь к столу и курю польские сигареты, пробую себя в качестве перманентного курильщика, прикуривая одну сигарету от другой, и машу рукой дяде, подзывая его к себе. Он уже пошатывается, протискиваясь сквозь толпу, танцующую полонез, и усаживается на скамью, вклинившись между мной и тётей Аней. Сейчас начнём чокаться, думаю я, за всех злыдней и добрых духов. Девушка, которая сидит на другом конце стола и поразительно походит на мою Джанис, внезапно вскакивает и включает стереоустановку на полную громкость, так что я едва могу расслышать собственные слова.

— Чего тебе надо, Теофил? — спрашивает меня Джимми. — Взгляни на эту девушку — такое не часто встретишь в Канаде! Даже среди белых в центре Виннипега. Твоя тётя Аня — ах, если бы она знала, как я её люблю! С моими долларами я мог бы превратить её в топ-модель!

— Поскромнее, Коронржеч, — говорит она, — у тебя же ничего нет, кроме того, что на тебе: рубашка да брюки!

— Аня, любовь моя, я всё могу тебе простить, но то, что ты делишь свою постель с Малецом, это позор!

Я даю им поговорить и слушаю лишь краем уха, а сам наблюдаю за незнакомой девушкой. То, что Джанис не здесь, то, что она не полетела с нами, оказывается фатальной ошибкой. Такие ошибки делать нельзя.

Я флиртую с незнакомкой, приглашаю её на танец и чувствую на себе католические взгляды моей бабушки Гени, которая пристально следит за мной со своей безгрешной совестью.

Как-то однажды Геня сказала мне, чтобы я не заглядывал ей под юбку, — она, мол, знает, что все мужчины только и ищут подходящего случая.

Мужчины! А мне тогда было двенадцать лет, но она совсем не шутила и больше не повторяла эти слова. «Плохо, очень плохо», — шептала она сама себе.

А в другой раз, после одного разговора о девушках — о том, что прилично, а что нет, — она сказала мне: «Да, негодяй ты этакий, даже когда у вашего брата есть подруга, вас ничто не удержит от того, чтобы лечь в постель с другой женщиной!»

Итак, я танцую, я пытаюсь стереть из моей памяти Джанис и наступаю незнакомой девушке на ноги. Я уже обнял её за талию, я уже чувствую под своей ладонью её увлажнившееся от пота платье. Но прежде чем я забываюсь — а забываюсь я легко, — рядом со мной вдруг возникает дядя Джимми.

Я отпускаю девушку и следую за моим дядей. Он подводит меня к тёте Ане и ко всем остальным за столом.

Я молчу и слушаю хриплый голос Джимми, он пьяно и меланхолично лепечет, рассказывая о нашем друге Бэбифейсе, индейце навахо.

Может, оно и лучше, что Джанис здесь нет. А то бы она постоянно пытала меня, где тот пляж на озере Ротфлис, на котором я познакомился с моей первой любовью. Она бы от меня не отстала, она бы ревниво требовала, чтобы я показал ей ту лесную тропу, ведущую к поляне, на которой я впервые поцеловал мою Агнешку, Агнес. Я знаю, что Агнес теперь живёт в Калгари, что у неё есть друг, а возможно, уже и ребёнок от него, и что она ничего не хочет обо мне знать.

Я выхожу наружу, я хочу несколько минут побыть один, выкуриваю сигарету до самого фильтра, разбиваю пустую рюмку о входную дверь, никто меня не слышит, я сдвигаю осколки ногой в сторону и снова возвращаюсь к Джимми.

Я не бродяга, мне не надо в эту ночь стоять и попрошайничать. Никому не придётся бросать мне в шапку мелочь, чтобы я смог купить себе селедку или огурец на закуску к водке. Я кладу паркет. А Джимми — садовник.

Никто не заметил, как я отлучался на несколько минут в звездопадную ночь, и теперь я снова один с моими мыслями, хотя меня пытают, как на допросе: все гости так и рвутся пожать руку богатым дядюшкам из Америки, каждый хочет услышать, сколько долларов в месяц мы зарабатываем, какой у нас дом, с какой скоростью можно ездить по хайвэям и правда ли, что в Америке даже католические священники носят оружие, «настоящее оружие, с боевыми патронами».

Я отвечаю отрывочными фразами, запинаюсь, теряю нить и ретируюсь к Гене, которая беседует со своим братом Войтеком за стаканчиком «данцигской золотой воды».

Я подсаживаюсь к ним, обнимаю Геню за плечи. Она приникает ко мне и что-то шепчет мне на ухо.

— Теофил! Тс-с-с! Ты знаешь, кто сейчас в Ротфлисе? — тихо спрашивает она.

— Нет, Геня, понятия не имею!

— Агнес!

— Где? Здесь, в Ротфлисе?!

— Да. У её родителей есть летний домик на озере. Она уже третий раз приезжает сюда, а ты — ты за всё это время даже не написал ни разу! Хотя бы о том, например, что вы с ней разошлись!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: