Если б не отец, не его быстрая и точная реакция, я бы погибла.
Отец остановился. Поставил меня на землю. Я ожидала взбучки, но он, широко улыбнувшись, отряхнул мне юбчонку, спокойно, как будто ничего не случилось. Он выглядел даже более невозмутимым, чем до происшествия.
С того дня, несмотря на его ложь, крики, рукоприкладство, несмотря на все это, присутствие отца меня успокаивает. Я ненавижу его, но мне с ним спокойно. Я знаю, что он здесь, всегда рядом, присматривает за мной, что он увидит опасность раньше, чем я, и сделает все, что угодно, чтобы спасти меня, спасти нас, двух своих дочек, которые не могут с ним разговаривать, не срываясь на крик, не дуясь, не сходя с ума.
На самом первом этапе моей психотерапии я должна была признать, что отец — не единственный источник моих страхов, что есть и кроме него «виноватые». Моя мать, и прежде всего молчание матери, тоже были почвой, на которой выросли некоторые из моих неврозов. Потом мне пришлось отринуть целиком и полностью саму мысль об их вине. Это неконструктивная точка зрения.
Слишком долго я видела в моем отце только мучителя, а в матери только жертву, в то время как оба они и жертвы, и мучители, оба живые люди. Они сделали что могли и дали что имели, то есть немного.
Я помню мать всегда настороже, встревоженную, как воробушек. Она боялась, что мы обожжемся, ошпаримся, что нас ударит током или одна из двоих упадет с лестницы. Конечно, стоило ей отвернуться, мы и обжигались, и шпарились, и совали пальцы в розетку, и я падала с лестницы четыре раза, к счастью отделываясь синяками.
Моя мать всегда повиновалась своим мужьям — они подавляли ее. Ее нынешний муж, месье Штейн, категорически запретил ей видеться с нами и даже переписываться. Мне бы возненавидеть его за это, но я, к сожалению, его понимаю. Он боится нас — не только нашего отца, но и двух его дочерей с неустойчивой психикой. Да, неустойчивая психика у нас обеих. У Мартины это более очевидно — может быть, оттого, что она не копит ничего в себе. Она выплескивается — и лечится своими приступами. Творит свое безумие, чтобы освободиться от него. Мне кажется, в ее припадках всегда есть что-то показное и театральное.
Кстати, благодаря этому, заставляя себя видеть в ее поведении лишь спектакль, я убереглась от травмы, которую могли нанести мне эти припадки. Я была совсем маленькая, лет семи, когда пришли санитары и забрали ее в больницу. Я заставила себя думать, будто это какое-то театральное представление: папа и мама притворяются детьми и плачут, а Мартина надсадно кричит, как трагическая актриса, и заламывает руки, и мечется, и закатывает глаза, и пускает слюни. Позже — смена декораций: тетя Сара, красивая, как никогда, настоящая звезда семьи, пришла и ругалась с отцом, оба кричали, тетя Сара выходила из себя и воздевала руки еще выше и еще демонстративнее.
На меня никто не обращал внимания. Я бегала туда-сюда. Наблюдала за всеми с любопытством, как ценитель искусства в галерее. Я, наверно, не осталась совсем равнодушна к разыгравшейся на моих глазах сцене, но свой страх загнала глубоко внутрь, так глубоко, что просто вычеркнула из жизни старшую сестру: неделю спустя я напрочь забыла о ее существовании. Долгие месяцы я считала себя единственной дочерью. Это продолжалось до начала ссор, которые закончились разводом родителей. Пожалуй, «ссоры» не совсем то слово: они не кричали друг на друга, просто разговаривали — холодно, цинично, с подспудной яростью, от которой я на сей раз не смогла себя уберечь, эта ярость больно ранила меня, и я каждый вечер засыпала в слезах. Однажды, во время очередного скандала, кто-то, кажется мать, произнес имя «Мартина».
Это меня огорошило. Кто такая Мартина? Это имя о ком-то мне смутно напоминало, но о ком?
Я пыталась выкинуть из головы это имя, снова его забыть, но оно открывало одну за другой двери, которые я захлопнула в своей памяти, и образ сестры стал поистине преследовать меня. Иногда мне чудилось ее присутствие за спиной, я резко оборачивалась — никого. Она являлась мне во сне. Засыпая, я видела ее силуэт — то в какой-нибудь тени, то в отсвете на стекле. Мало-помалу возвращалось воспоминание, по частям: сначала ее лицо, улыбка, запах, голос, потом походка, слова, фигура; мне казалось теперь, что сестра никуда не девалась, она всегда была здесь, рядом со мной, а однажды вечером мне внезапно вспомнилась до мелочей вся сцена отъезда Мартины, та самая сцена, которая стала причиной и моей амнезии, и моего волнения, и страха, который я загнала внутрь, когда сестру увозили, — все это разом вспомнилось и перевернуло меня. Мне вдруг до смерти захотелось ее увидеть. Я только что легла спать, погасила свет. Сидя в постели, я отчаянно замотала головой и закричала: «МАРТИНА!» Но ее не было, она не возвращалась, и я продолжала выкрикивать ее имя, громче и громче, во все горло, до головокружения.
Вдруг меня ослепил свет; в комнату вошел отец, взял меня на руки; таким перепуганным я еще никогда его не видела. Чтобы успокоить его, я перестала кричать.
— Что с тобой? — гаркнул он.
— Я хочу увидеть Мартину, — пробормотала я.
Он посмотрел на меня с недоуменным видом, громко сопя.
— Я хочу увидеть Мартину, — повторила я. Он молчал, и я продолжала повторять эту фразу все громче, пока снова не закричала: — Я ХОЧУ УВИДЕТЬ МАРТИНУ!
Он встал и вышел.
Выдохшись и потеряв голос, я умолкла.
Тут вошла мать. Она попыталась утешить меня, гладила по затылку, повторяя:
— Успокойся, детка, милая, успокойся.
Но я все плакала и твердила:
— Я хочу увидеть Мартину…
Мать вышла так же внезапно, как и отец, но через несколько минут вернулась, широко улыбаясь, как будто разом нашла решение всех проблем на свете:
— Твой дядя Эли хочет с тобой поговорить. По телефону.
Не переставая плакать, я встала с кровати и поплелась к телефону.
— Алло! — произнес высокий голос дяди Эли. — Мне сказали, ты хочешь навестить сестричку?
— Да…
— Завтра тебя устроит? После школы?
— Да…
— Вот и хорошо. Тогда до завтра! — сказал он радостно и повесил трубку.
Дядя Эли единственный из всей семьи имел достаточно мужества, сил, а может быть, беспечности, чтобы навещать Мартину. Странный он человек, дядя Эли. Я знаю, что отца он бесит и что многие считают его резонером, но я его очень люблю. Не знаю, по какой причине, но вся его ветвь семьи, сын Натан и оба внука, Эрнест и Макс, не такие буки, как остальные Рабиновичи.
Натан в последние годы регулярно приглашает всех к себе на еврейские праздники. После долгих переговоров по телефону ему удается собрать почти всю семью — Натан вообще прирожденный переговорщик. На этих праздниках всегда непринужденно, спокойно и мирно (только один раз, на Пейсах, Йоси и Мари поссорились при всех). И, что очень важно для меня, на этих праздниках мы читаем молитвы на иврите, исполняем ритуалы — в общем, ведем себя как евреи. Иудаизм — не вера, а поведение. Это поведение для меня — якорение в идентифицирующую реальность, которая успокаивает и внутренне обогащает.
Дядя Эли ждал меня у школы. Он читал газету так сосредоточенно, что я не решилась его прервать и несколько минут молча стояла перед ним. Он заметил мое присутствие, ласково улыбнулся и пригласил в свою машину. Казалось, он приехал, чтобы сводить меня в кино.
Я представляла себе сумасшедший дом как средневековую тюрьму, темную и приземистую, но это оказалось белое здание, окруженное парком. Люди ходили по дорожкам очень медленно. Только по белым халатам можно было отличить больничный персонал от пациентов. Некоторые выглядели погруженными в свои мысли или немного встревоженными, но отнюдь не походили на сумасшедших, как я их себе представляла: ни один не носил треуголку Наполеона или воронку вместо шляпы.
Мартина тоже не выглядела сумасшедшей, во всяком случае, не так, как дома, во время того припадка. Она сидела в кресле у окна. Ноги были накрыты большим клетчатым пледом.