Я сорвался на одного из врачей, как вдруг чья-то рука ухватила меня за локоть. Я дернулся, но рука держала цепко. «Нужна помощь?» — спросил очень мягкий мужской голос на чистейшем идише, близком к немецкому. Я обернулся.

Прежде я никогда не видел такого еврея, одетого столь изысканно, но без показного шика, словно для него было естественным носить каждый день субботнюю одежду. У Розмана элегантность казалась врожденной.

В тот день он навещал в больнице свою тетю, у которой было что-то с легкими. Он услышал, как мы говорим на идише, и — «Моей первой реакцией, — признался он позже, пряча от меня глаза, — моей первой реакцией при виде вашего шумного кагала с Востока было презрение. Мне стало стыдно, что вы — мои единоверцы. И я так разозлился на себя за эти чувства, что просто не мог вам не помочь».

Он стал для нас переводчиком; медсестры отвечали ему, смиренно потупив глаза, как будто он был аристократом, — а он им и был, не по происхождению, не по имени, но по доброте своей, такту, уму. Для меня Розман был и остается самым благородным человеком, какого я встречал на своем веку. Благородство — это, быть может, просто некая отстраненность от мира, манера касаться его лишь кончиками пальцев, скромно держать дистанцию, с легкой, очень доброй улыбкой, которая согревает сердца людей и притягивает их, как магнитом.

Мы поселились на улице Монтенегро, в большой квартире со скошенным полом. Розман навестил нас. Он поздоровался с матерью и сестрами, сделал «козу» Арье, развеселил всех. Вежливо отказался остаться на ужин и, откланявшись, увел меня с собой. Он хотел угостить меня выпивкой. Впервые я зашел в брюссельское кафе. От дыма пощипывало глаза.

Розман заказал два бокала красного и дал мне выговориться. Обычно он довольствовался ролью слушателя; с тонкой улыбкой на губах, не сводя глаз с собеседника, он слушал так хорошо, так талантливо, что, казалось, и не молчал вовсе.

Трудно найти двух более несхожих людей, чем Розман и я. Однако он стал моим лучшим другом.

Я проморгал надвигающуюся войну. Германию я хорошо знал. Исколесил ее всю, продавая стекло. Я слышал о притеснениях и новых законах, видел антисемитские карикатуры, а после «хрустальной ночи» наша тетрадь заказов была заполнена до предела: немцы побили столько стекол, что у нас скупили продукцию за несколько лет! Но для меня антисемитизм в Германии был лишь жупелом, пущенным в ход в предвыборной гонке. Нацисты, думал я, закрепившись у власти, успокоятся и вновь дадут евреям заниматься своими делами, чтобы косвенно пожинать их экономические плоды. Немцы — они же цивилизованные люди, не дикари какие-нибудь. Я считал их неспособными на свирепую ярость, которая порождает погромы.

В начале войны Розман был арестован как немецкий гражданин и выслан в лагерь, во Францию. В лагере этом, словно в насмешку, содержались по большей части немецкие и австрийские евреи, бежавшие от нацизма.

Розман посылал мне коротенькие письма, в которых неизменно сообщал, что у него все хорошо. Он сохранял свой сдержанный, чуточку снобистский тон — словно виконт писал с Ривьеры. Потом пришла телеграмма: «Приезжай в четверг в Сен-Сиприен. Остановись в гостинице…» — название гостиницы я забыл. Лаконичность телеграммы встревожила меня. Я понял, что ехать надо немедленно.

У Арье были школьные каникулы. Я спросил, не хочет ли он съездить со мной во Францию. «Почему бы и нет?» — ответил Арье. (Это «почему бы и нет?» впоследствии изменило всю его жизнь.) Я хотел предупредить Ривкеле, но она уже несколько дней где-то пропадала. В ту пору она уходила, не сказав мне, куда, с кем, когда вернется. Ее коммунистические идеи подвергали опасности всю нашу семью: власти могли выслать нас в два счета! Сколько я ни кипятился, вразумить ее не мог.

После смерти матери ни Ривкеле, ни Сара не слушали меня. Сара, невзирая на мои мольбы, уехала в Палестину. А Ривкеле, того хуже, пропадала со своими «товарищами»!

Поездка в Сен-Сиприен могла занять дня четыре, не больше. Я решил, что ничего с Ривкеле не случится. Теперь, задним числом, я чувствую себя виноватым: надо было остаться, разыскать ее, защитить от нее самой. Но прошлого не воротишь. И мертвых не воскресишь.

В Сен-Сиприене, в гостинице, меня ждала записка: «Не ходи в лагерь». Я сразу узнал изящный, наклонный почерк Розмана. Он велел мне идти в другую гостиницу, в десятке километров к югу, и спросить там месье Дюрана. Можно только диву даваться, как Розман с его немецким акцентом мог сойти за месье Дюрана. Странное то было время.

Я оставил Арье собирать наши вещи и отправился на место встречи. Розман исхудал. У него отросла борода — длинная, темная, курчавая. Я шагнул с порога пожать ему руку. Он остановил меня: «Не подходи! Я уже помылся, но, боюсь, не всех насекомых смыл».

Он снял рубашку и принялся подстригать бороду, сначала ножницами, затем бритвой. За этим занятием он рассказал мне, что бежал сегодня утром, сделав подкоп под колючей проволокой. Я оторопел и скорчил, наверно, такую смешную гримасу, что он расхохотался: «Не беспокойся, почва там песчаная, а копали мы втроем».

В лагере Розман сдружился с нацистом, которого исключили из партии за гомосексуализм. Я в ту пору даже не знал, что это такое, и Розману пришлось мне объяснить. Я пришел в ужас: «Как? Мужчины с мужчинами?..» В последние годы я задумался: а не был ли сам Розман гомосексуалистом? Ведь, несмотря на его импозантный вид, я ни разу не слыхал о его романах с женщинами.

Но Розман не дал мне времени задержаться на этой теме. «Немцы заставят евреев страдать, — сказал он, — так страдать, как они никогда еще не страдали».

Я улыбнулся и выложил ему мою великую теорию той поры: что немцы — не поляки и не русские, что это люди организованные и законопослушные, цивилизованная нация…

— Вот именно! — перебил меня Розман. От его бороды осталась половина, и он смахивал на безумного пророка. — Они будут добросовестны и безжалостны. Они создадут законы, чтобы им повиноваться, и согласно этим законам станут преследовать нас, как еще никто и никогда не преследовал! Они хотят нашей смерти. Они не крови жаждут, как пьяный крестьянский сброд или казаки. Нет, эти действуют спокойно. Они будут эксплуатировать нас, сживать со свету и при этом вести безупречную бухгалтерию до тех пор, пока мы не превратимся в полутрупы, и тогда они раздавят нас, как давят комара, с тем же безразличием.

Розман посоветовал мне бежать на юг Франции. Немцы, считал он, туда не доберутся.

По дороге в Сен-Сиприен я размышлял. Слова Розмана напугали меня, а еще больше напугал его тон, но я все же думал, что он преувеличивает; война — не война, а Арье надо ходить в лицей. И я решил вернуться в Брюссель.

Мы взяли билеты на завтрашний поезд; назавтра немцы оккупировали Бельгию и север Франции. Начался исход.

Вместе с Розманом мы добрались до Тарба[6]. Розман поехал в Марсель. В 44-м он попал в облаву и погиб в Треблинке.

Его смерть до сих пор не укладывается у меня в голове. Смерти других близких мне людей, даже Ривкеле, даже матери, меня печалят, но Розман — для меня он не мог умереть. Розман был бессмертен.

Наступила ночь, или это очень пасмурный день, или, быть может, мои глаза больше не воспринимают свет. Вокруг меня движутся, танцуя, белые тени. Мне даже кажется, будто я вижу пачки балерин. Я не сразу понимаю, что на самом деле это белые халаты: меня окружают врачи и медсестры. Время от времени пронзительно дребезжит звонок. Он аккомпанирует балету белых халатов, задает ритм их нервным движениям и отрывистым словам. Что-то мешает во рту, наверно трубка. Была ли она вчера вечером? Сколько времени я лежу в этой палате, в этой больнице?

Наконец все успокаивается. Я пытаюсь уснуть. Проваливаясь в тяжелый сон, вспоминаю войну. Мы с Арье батрачили на фермах. Я не люблю об этом рассказывать, но то была счастливая пора моей жизни: мы были молоды, сильны и не страдали от лишений. Кочевали с фермы на ферму, убирали виноград, пшеницу, яблоки. По-французски уже говорили с южным акцентом. Иной раз кто-нибудь при нас отпускал колкость в адрес евреев, а то и разражался антисемитской речью. Нам с Арье доставляло лукавое удовольствие поддакивать: мы поносили евреев так и этак, и злодеи-то они, и уроды, каких свет не видал, мы, мол, за сто метров еврея распознаем — и в довершение выдавали целый арсенал антисемитских анекдотов.

вернуться

6

Тарб — город в Верхних Пиренеях во Франции.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: