прихоти кокотки, путь Северянина, опьянен ликером современности. Ведь ей, Зизи, так

близки Тома и Масснэ — разве не бальных зал, электрических лучений многоглазых

люстр и пышноцветной прелести быстротекущего дня в их музыке, такой обычной,

такой приемлемой усталым сердцем, зацелованным прохожими. И в смутных снах ей

грезится форелевая река и там любовь, подобная лилии - галантный принц Эксцесс.

Женщина идет по рифменной тропе Северянина, и сам он, подобно этому зверобогу в

кружевах и газе, мимолетен, трагически пламенен и комедийно легкомыслен.

Это лицо его поэзии, томящееся в ожидании «литавров солнца», принадлежит той,

что

Умом ребенок, душою женщина.

Она могла сделать своим возлюбленным его, рыдающая за «струнной изгородью

лиры».

Надолго ли любовь эта? Не так ли мигна она, как синие вскрики трамвайных искр,

как соленый изумруд океанского прибоя?

266

Что нужды — в темной башне ждет поэта — Тринадцатая. Она долго ждет его, и

любовь ее подобна косному агату. Любит, убивает, ждет, чтобы любить, и теряет, чтобы

обрести. В темную, хмарную грусть облечена душа поэта, не радуют ласки двенадцати,

таких обычных и близких, как все живущее, как все достижимое.

Но бывают ночи: заберусь я в башню,

Заберусь один в тринадцатый этаж,

И смотрю на море, и смотрю на пашню,

И чарует греза все одна и та ж:

Хорошо бы в этой комнате стеклянной Пить златистогрезый, черный виноград С

вечно-безымянной, страшно так желанной,

Той, кого не знаю, и узнать не рад.

Верным послом, неустанным странником идет поэт к Тринадцатой — путем

странным, смутно-изменчивым, тем путем, что шел посол «герцогини дель Аква Тор»,

ища страну Виктории Регины, гордо, скупо надменного цветка.

Но легко ли уйти от «офраченных картавцев», от цитровых оркестров и сплинных

женоклубов на милый север, под зеленоглазое небо, под опалы звезд, к долгожданной

Тринадцатой - лесофее?

В шелковых гостиных озерзамка сплетаются медленные сонеты, и сладко мнить,

что

Поплыл я, вдыхая сигару,

Ткя седой и качелящий тюль,

Погрузиться в твою Ниагару,

Сенокося твой спелый июль.

А та, Тринадцатая, лесофея, плачет и молит - задумчивой виолой струнит ее голос:

Мои мечты... О, знаешь их ты!

Они неясны, как намек...

Их понимают только пихты,

А человеку невдомек...

Четок путь между пихтами, небо точит синее вино в зелень луговых бокалов. И

разве не сердцем, не освобождением весны от ледяных уз пахнуло на нас:

Иду в природу, как в обитель,

Петь свой осмеянный устав.

Еще не свершен крут радений, еще не замкнута черта — еще поет поэт. Без

спасительно путеводной нити спустился он в пещерности сердца. И дымной мглой

отомстила ему даль. Из лучей поддельных солнц, шума колес, будней сутолоки вышла

она — возлюбленная в «шумном платье муаровом». Любовь ее хрупка, как бокал

хрустальный, а душа подобна мелкой зыби морской — прихотлива, капризна и жестока.

И к ней стремил кабриолет моторный и только водопад мучений остановил его

хрипучий бег — там лилия запела бело и невинно.

И вдруг безумным жестом остолблен кленоход,

Я лилию заметил у ската в водопад.

Я перед ней склонился, от радости горбат,

Благодаря за встречу, за радостный исход.

И вот снова живо то Мудрое, о чем так певуче говорят слова важные и простые!

Убила девушка, в смущеньи ревности, ударом сабельным

Слепого юношу, в чье ослепление так слепо верила.

Слепая вера, зрячая любовь — не одно ли то же это?

И было гибельно. И было тундрово. И было северно.

И все же не бездонно и не безнадежно. Разве нельзя убить любимого? Разве

страшно это? Ведь на той могиле взойдут томные, невянущие цветы. — Ревность

267

напоит их кровью сердца, испестрит их яростью и усталой печалью и молитвенным

раскаянием.

И вот путь «шатенного трубадура» — от громовых улиц к пихтам, от Масснэ и Тома

к «липовому мотиву», от демимонденки к лесофее. Пусть эти два лика свершают

хоровод, маскируются похоже друг на друга, все же:

Душа влечется в Примитив.

Может ли вселенец уснуть в кокоточных объятиях, «мороженым из сирени» закрыть

«Сириус сверкательно-хрустальный»? В Примитиве благость и всепрощение, и

любовь. Он даст целость жизни, он заключит мир в пламень, сердце и душу превратит

в березовые шелесты, в шум океанской волны.

Многообразна демимонденка — «креолка древнего Днепра», «грэ- зерка» и та, что

входит «в моторный лимузин», но бледен пыл ее румян, слабеет, вянет золотистым,

осенним листом тень ее. Листопад Прошлого — таль Печали — весна Грядущего.

«Литавров Солнца» ждала душа поэта. И они гремят литавры, они победны.

Влекусь рекой, цвету сиренью,

Пылаю солнцем, льюсь луной,

Мечусь костром, беззвучу тенью И вею бабочкой цветной.

Я стыну льдом, волную сфинксом,

Порхаю снегом, сплю скалой,

Бегу оленем к дебрям финским,

Свищу безудержной стрелой.

Я с первобытным неразлучен,

Будь это жизнь ли, смерть ли будь.

Мне лед рассудочный докучен, - Я солнце, солнце спрятал в грудь!

В зеленых шумах, на перекресток «палевых дорог» пришла Тринадцатая, такая

наивная и простая, но и могучая пламенем веры, юродством любви. Ласки ее

благоуханны и нескончаемы.

Как в алфавите, а и б,

Так мы с тобою в нашей тайне.

В этой тайне, в этом замке неизменяющей любви так грезно, так желанно нам.

Внизу грохочет день, моторит город, смеется демимонденка,

Эскизя страсть в корректном кавалере.

Она — как тень, певучая, вечно изменяющаяся и вечно изменяющая. Но разве ей

дано пламенить душу, разве она -Дульцинея сонных видений? Разве не постылеет

облик ее вместе с родившим — городом, стальным, грохочущим, неумолчным, с

нудной цепью старинных будней и ненужных праздников? Ей ли устоять против

лесофеи - когда легко и певуче восклицается:

Я вижу росные туманы,

Я слышу липовый мотив!

Мы знаем, мы чуем - много чудесных неожиданностей, много «ажурных

сюрпризов» таит душа Северянина. Певучей «росою накап- лен его бокал», внятен

сердцу «говор хат» - хочешь верить чарам, хочешь сбытия волшебств и шепчешь

исходные слова:

В ненастный день взойдет, как солнце,

Моя вселенская душа!

То будет день победный, день венчальный — звезды сплетут венцы брачные для

Тринадцатой и для того, чей путь туманен, кто верен себе и той мечте, той тени, что

Кусает платок, бледнея,

Демимонденка и лесофея.

СПб., 26 сентября 1913 г.

268

Корней Чуковский ФУТУРИСТЫ

I

Как много у поэта экипажей! Кабриолеты, фаэтоны, ландо! И какие великолепные,

пышные! Уж не герцог ли он Арлекинский? Мы с завистью читаем в его книгах:

«Я приказал немедля подать кабриолет...»

«Я в комфортабельной карете на эллипсических рессорах...»

«Элегантная коляска в электрическом биенье эластично шелестела по шоссейному

песку. .»

И мелькают в его книге слова:

«Моторное ландо»... «Моторный лимузин»... «Г^афинин фаэтон»... «Каретка

куртизанки»...

И даже когда он умрет, его на кладбище свезут в автомобиле, - так уверяет он сам,

— другого катафалка он не хочет для своих шикарных похорон! И какие ландо,

ландолетты потянутся за его фарфоровым гробом!

II

Это будут фешенебельные похороны. За фарфоровым гробом поэта потекут в

сиреневом трауре баронессы, дюшессы, виконтессы, и Мадлена со страусовым веером,

и синьора из «Аквариума». О, воскресни, наш милый поэт! Кто, если не ты, воспоет

наши будуары, журфиксы, муаровые платья, экипажи? Кто прошепелявит нам, как ты,

галантный и галантерейный комплимент?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: