- Конечно! – отозвался он хриплым голосом в ее щеку.
- Когда мы начнем, ты мог бы почитать мне какие-нибудь стихи? Ведь ты их знаешь так много!
- Хорошо, я попробую! - согласился слегка ошарашенный Вова.
Она склонилась, расставив руки на краю кровати, и Вова, запустив ей ладони в подбрюшье, приступил к декламации, выбрав для этого наиболее, как он посчитал, подходящий стих. Сначала он распаляющим шлепаньем бедер нащупал ритм, а затем загундосил с натугой, так что гласные в моменты соударений едва не срывались с его голосовых связок, как неловкие гимнасты с канатов:
Я на площадь пойду к Нотр-Дам,
И тебя, малышка, продам.
С твоих глаз бесстыжих начну
Звонких сто экю на кону.
Твои хитрые пальцы продам
Этих птиц непослушных гам,
Твои губы, что вечно лгут
Шестьдесят дублонов дадут.
Плети рук твоих я продам
Предложу розы пяток там,
За коленки твои и бюст
Франки даст итальянский хлюст…
- Ах, как хорошо! Как хорошо!.. – пыталась обратить к нему лицо Адель, но лишь кончик носа ее сверкал сквозь русую россыпь волос.
Ободренный Вова, размашистыми толчками подталкивая гранату вожделение к хриплому взрыву сладкого безумия, продолжал:
Твой тугой шиньон, что на вид
Словно злато под солнцем горит,
Поцелуи твои заявлю
На торгах, что я объявлю.
- Не торопи-и-и-сь! – кричала ему Адель. Но Вова уже зачастил:
Тем, кто цену даст выше всех
Я продам твою душу и смех,
Твое сердце ж, коль будут желать
Я готов в придачу отда-а-а-ать!.. (*)
Тут Вова, не сумев совместить два финала, потерял дар французской речи, задергался, забуксовал и выдал:
- Расцвела сирень, черемуха в саду!..
Однако партнерша промашки не заметила, поскольку сама в этот момент рычала необычно низким для хрупкого тела голосом. Длинные волосы ее, закинутые через затылок, мотались из стороны в сторону, следуя несдержанным повелениям головы. Вова отпустил ее, и она упала на кровать лицом вниз. Вова рухнул рядом с ней.
- Мммммм-м! Как хорошо-о-о (que c’est bon)! ... – носом промычала Адель, - Браво, Влади, браво! Мерси!
- Понравилось? – покровительственно отозвался Вова.
Ей понравилось. Vraiment, c’etait beau.
Они лежали и болтали, как добрые любовники, утопившие в лучезарных водах удовлетворения каменистое дно стеснительности. Он спрашивал о ее жизни, она охотно отвечала. Сама она с севера и в Париже уже два года. Довольна и что-либо менять пока не собирается. Слово за слово, он много узнал о ней, но не решился спросить главного – почему она этим занимается? Постепенно ее лицо сделалось по-детски доверчивым, так, что ему захотелось поцеловать ее пухлые губы, но он не пошел так далеко. Да и нужно ли это?
- Ты что, хочешь повторить? – вдруг спросила она, приподняв край укрывающей их простыни и заглядывая под нее.
- Обязательно!
- Тогда уж доставь мне удовольствие еще раз. Ты ведь можешь?
- Конечно, могу! Что ты желаешь?
- Давай повторим это с моим стихом.
- Без проблем! Какой стих?
- Ты его, наверное, не знаешь, его у нас в школе заставляют учить. Но я могу сама его читать, а ты слушай и не торопись. Конечно, было бы замечательно, если бы ты его знал, это был бы супер!
- Хорошо, хорошо! Какой же это все-таки стих?
- Puisque mai tout en fleurs… - тоненько завыла Адель.
- Dans les pres nous reclame…- подхватил Вова. (**)
- Супер, супер! – взвизгнула Адель, - Ты знаешь, ты, оказывается, знаешь, обманщик! Понимаешь, в чем тут дело! У нас в классе преподавал французскую литературу красавчик Шарли Дюбуа, и когда он на уроке перед нами читал этот стих, все девчонки его хотели! А я закрывала глаза, качалась в такт и представляла, как он читает этот стих и берет меня сзади! Наверное, я была идиотка, n’est-ce pas?
- Сколько же тебе было?
- Не помню, двенадцать или тринадцать, кажется…
Она по-кошачьи прильнула к нему, закрепила его боевое состояние, заняла позицию, и он, словно помесь маятника с метрономом приступил к нарезанию строф на короткие равные строчки, заталкивая их в нее одну за другой. И вот уже май, и цветы, и простор обступили их, и лунный свет закачался на сонных волнах, и тени прелестных крон заскользили по их вдохновенной ламбаде, и леса и поля раздвинулись до широты горизонта, откуда небесный свод взвивался к звездам, и стыдливые звезды падали на землю головой вниз, и солнце, тень, облака, зелень, небо с волной, и сиянье, и блеск всей природы распустились махровым цветком красоты и любви!
Он кончил один стих, не теряя ритма, перешел к другому, затем к третьему. Перед его глазами трепетала узкая долина ее спины. Она то выгибалась холмом, разделенная надвое мелеющим ручейком позвоночника, то прогибалась от полноводья, и тогда лопатки буграми рвались из нее, словно там пытались прорасти два ангельских крыла; то закручивалась в сторону сломанной в локте руки, то вздымалась к нему, пытаясь выпрямиться, чтобы неистово запрокинутой рукой, как плетью обвить его за шею. Вдохновенный солист - тромбон его желания - трудился сосредоточенно, строго следуя размеру (ибо синкопы при таком подходе неуместны), чувствуя, как каждое погружение выдавливает из поэтической плоти малую каплю любовного яда, падающего сладкой отравой в рифмованную форму, чтобы, переполнив ее, разбежаться по жилам, вызвав конвульсии упоения и краткую потерю памяти. Обнаженный туземец, проникший в зачарованный сад, он достиг, наконец, самых отдаленных его уголков и испытал вместе с ней небывалое доселе состояние поэтического, так сказать, оргазма.
«Если все обойдется – ей-богу, женюсь на француженке!» - думал он, отдуваясь и потея рядом с ней. Притаившаяся в голове боль в тот момент была того же мнения.
- Оставайся на ночь, - предложил он, когда она повернула к нему влажное лицо. - Хочешь?
- Хочу, - ответила она и подставила губы. - Ты очень милый.
Утром он протянул ей 500 евро, она взяла.
- Достаточно? – спросил он.
- Вполне, - ответила она напряженным, как ему показалось, голосом.
- Ты не дашь мне свой телефон? – спросил он.
- Конечно. Звони, - и написала номер на салфетке.
На прощанье он хотел поцеловать ее в губы, но она подставила щеку.
- Salut!
- Salut.
Она ушла, и он ощутил сокрушительное одиночество. Как же так, ведь она только что была здесь две, нет, уже пять минут назад, она даже не успела далеко уйти, хотя, конечно, могла взять такси. Он обвел номер глазами. Вот постель, чьи алебастровые складки, как посмертная маска, хранят остывшие черты их ночной страсти. Вот чашка, из которой она пила свой утренний кофе - в нем остались шоколадные потеки и следы ее губ на краю. Смятая салфетка, которой она смахнула с губ крошки круассана, салфетка с номером ее телефона, крупные цифры с наклоном влево, как учат писать во французской школе. В ванной еще не высохли капли от ее утреннего туалета – до того, как она туда пошла, он все же разглядел легкую черноту под ее глазами.
Сейчас придет femme de ménage и сотрет все ее следы, уничтожит, выбросит, унесет с собой. Следы его милой проститутки…
Он собирался позвонить ей после обеда и договориться о встрече, но к тому времени совсем раскис – таблетки не помогали, в парижских же аптеках ему сочувствовали, но без рецепта сильнодействующее не отпускали. Промучившись до утра, он улетел домой первым же рейсом, на который смог достать билет.
В Питере вслед черемухе цвела сирень, и пахло корюшкой.
Через неделю ему сделали операцию, и три дня он чувствовал себя сносно, но потом внезапно впал в кому и через сутки скончался. На его старинном бюро французской работы, под стеклом, на самом видном месте друзья обнаружили салфетку, белую и легкую, словно засохшая ладонь черемухи, где в центре аккуратными, кокетливо откинувшимися назад черными цифрами был записан, судя по всему, номер телефона. Ниже чья-то рука синими, бессильно падающими в завтрашний день буквами, добавила: «Адель».