Что же касается Ибрагима, то это был дурак. Жестокий дурак, который слишком любил гарем, где, собственно, и вырос. Он без конца слушал сказки одной старухи – она была с севера Украины и рассказывала ему о северных правителях, которые занимались любовью со своими наложницами в покоях, буквально выстланных соболями; соболями было устлано и их ложе; соболий мех они носили и на своем теле. Ну и этот дурак сделал себе чудовищное платье – соболя снаружи, соболя внутри, с огромными самоцветами вместо пуговиц, – которое он надевал, когда хотел удовлетворить свое плотское желание; запашок, надо сказать, со временем от него стал исходить весьма неприятный. Ибрагим верил, что плотские утехи тем сладостнее, чем больше количество той плоти, с которой он соединяется, так что специально высылал янычаров рыскать по всей стране и приводить к нему самых мясистых, самых крупных женщин, которых и укладывал в постель, влезая на них прямо в своих черных мехах, точно дикий зверь. Как раз в это время я и вернулся снова в свой сосуд, потому что самая толстая из его наложниц, самая сластолюбивая, больше всего похожая на пахнущую молоком корову, чьи лодыжки и запястья были в два раза толще, чем ваша теперешняя талия, мадам, – она была армянка, христианка, очень покорная и вечно задыхалась, – так вот, именно она своей тяжестью проломила ту плитку, под которой я был спрятан, а когда я предстал пред нею, завопила от страха. Я сказал ей, что Валид-султанша собирается нынче же вечером удавить ее во время пира, когда она будет одеваться, чтобы выйти к гостям. Я надеялся, что она непременно пожелает оказаться за тысячу миль от дворца, или же чтобы кто-нибудь удавил саму Валид-султаншу, или хотя бы скажет: «Желала бы я знать, как мне быть дальше!», и тогда я бы объяснил ей, что нужно делать, и улетел бы на своих широких крыльях на самый край света.

Но эта шарообразная женщина оказалась слишком самоуверенной и слишком плохо соображала. Единственное, что она сумела, это заявить: «Я хочу, чтобы тебя снова запечатали в твоем сосуде, неверный ифрит! Я не желаю иметь ничего общего с грязными джиннами! Ты отвратительно воняешь»,- прибавила она, а я в это время уже снова сворачивался в кольца дымка и со вздохом просачивался в узкое горлышко своего сосуда и затыкал его пробкой. И эта женщина пронесла меня через тот самый розовый сад, где несли тогда мою беленькую черкешенку, и бросила сосуд с утеса в Босфор. Она сама проделала весь путь; даже в сосуде я мог ощущать, как тряслась и дрожала ее могучая плоть, когда она шла по тропинке. Я даже хотел ей сказать, что она слишком давно не занималась физическими упражнениями, но это было бы несправедливо: она ведь все-таки пользовалась своей мускулатурой, и весьма активно, в определенных ситуациях, чтобы удовлетворить султана Ибрагима во время его изощренных любовных игр. И Кезем действительно приказала удавить толстуху в ту самую ночь. – в точности как я ей и предсказывал. Было бы куда интереснее, если бы меня освободили эти доблестные султанши, Рокселана или Кезем, но судьба посылала мне самых обычных женщин.

Итак, я болтался в Босфоре еще двести пятьдесят лет, а затем меня снова выловил рыбак и продал мой сосуд как античную редкость одному купцу из Смирны, который подарил меня – или мой сосуд – в качестве знака любви своей молодой жене Зефир: та собирала всякие занятные бутылки, кувшины и фляжки, и у нее в гареме была уже целая коллекция. Зефир заметила печать на горлышке бутылки и догадалась, что это значит, ибо прочитала множество разных сказок и историй. Она рассказывала мне позже, что провела всю ночь в страхе, раздумывая, открыть ей бутылку или нет: она боялась, что я мог успеть разгневаться, как тот джинн, который пообещал убить своего спасителя, потому что просидел в своем сосуде слишком долго; тому бедняге здорово не повезло, когда он наконец пришел злому джинну на помощь. Однако Зефир была существом мужественным, храбрым и чрезвычайно любознательным; к тому же она смертельно скучала, и как-то, оставшись в своей комнате одна, она все-таки сорвала печать…

– А как она выглядела? – спросила Джиллиан, поскольку джинн, похоже, куда-то уплыл по волнам воспоминаний.

Он полуоткрыл глаза; его огромные ноздри чуть раздувались и трепетали.

– Ах, Зефир, – промолвил он. – Ее выдали замуж в четырнадцать лет за купца, значительно старше ее годами; впрочем, он был к ней вполне добр, да, вполне, если можно к жене относиться как к любимой собачке, или как к испорченному малышу, или как к растрепанной толстой птице, посаженной в клетку. Зефир была хороша собой, порывистая, смуглая, с таинственными темно-карими глазами и сердитой линией рта, чуть растянутого к уголкам. Да, она была своенравна и вспыльчива. И ей абсолютно нечем было себя занять. У купца была еще старшая жена, которая не любила Зефир и почти не разговаривала с ней; а слуги, как ей казалось, над ней подшучивали. Она проводила все время, вышивая огромные картины шелком – сюжеты из «Шахнаме» о Рустеме и шахе Кай Кавусе [77], который пытался превзойти джиннов и летать и изобрел некий метод, весьма остроумный, надо сказать: он привязки четырех сильных, голодных орлов к своему трону, а четыре сочные бараньи ноги – к столбикам балдахина, потом уселся, и орлы, пытаясь достать мясо, подняли трон – и шаха с ним вместе – к небесам. Но птицы скоро устали, и трон вместе с тем, кто на нем сидел, полетел на землю – Зефир так и вышила: Кай Кавус падает на землю, да еще и вниз головой, а потом она его пожалела и вышила внизу богатый ковер весь в цветах – чтобы шаху было на что падать. Ей он казался возвышенным мечтателем; а не дураком. Ах, если бы ты видела, как красиво она вышила шелком эти бараньи ноги, совершенно как живые – или точнее будет сказать, как мертвые? Она была великой художницей, моя Зефир, но никто ее искусства не видел. И она сердилась, потому что понимала, что способна на многое. Она даже сама себе не могла дать отчета, на что именно она способна, потому что все мечты казались ей чем-то вроде дурных снов, – так она мне сама говорила. Она говорила, что ее буквально распирает от нерастраченных сил, и ей казалось, что она, наверное, ведьма. А еще ей казалось, что если бы она была мужчиной, то все ее мечты могли бы стать реальностью, причем вполне обычным и для всех приемлемым делом. Если бы она была мужчиной, да еще с Запада, она бы, наверное, могла бросить вызов самому великому Леонардо, чьи летательные аппараты, как я помню, постоянно обсуждались одно лето при дворе Сулеймана…

Так что я научил ее математике, и это стало для нее настоящим блаженством, и астрономии, и многим языкам; она занималась со мною тайно. А еще мы написали эпическую поэму о странствиях царицы Савской. Я также учил ее истории – истории Турции и истории Священной Римской империи… Я покупал ей романы на различных языках и философские трактаты Канта, Декарта, Лейбница…

– Погоди, – сказала Джиллиан. – Неужели она сама пожелала, чтобы ты непременно учил ее всем этим вещам?

– Не совсем так, – сказал джинн. – Она пожелала быть мудрой и образованной, а я знавал когда-то царицу Савскую и понимал, что значит быть мудрой женщиной…

– Почему же она не пожелала выбраться оттуда – спросила Джиллиан.

– Я ей посоветовал этого не делать. Я сказал ей, что это ее желание чревато различными неприятностями в будущем, ибо пока она недостаточно осведомлена о тех местах и временах, куда могла бы попасть по своему желанию, так что мы решили – спешить, некуда…

– Тебе просто нравилось учить ее!

– Редко среди людей мне встречалось более разумное и способное существо, сказал джинн. – И не только разумное. – Он задумался. – Я еще и другим вещам ее учил, – сказал он, помолчав. – Не сразу, конечно. Сперва я без конца летал туда-сюда с мешками книг, документов и письменных принадлежностей, которые я затем прятал, делая их временно невидимыми, в ее коллекции сосудов так, чтобы она всегда могла их вызвать. Например, произведения Аристотеля она могла извлечь из своего флакона красного стекла, а Эвклида – из маленькой зеленой бутылочки, и я ей для этогоне требовался…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: