«…люблю его, он любит меня, у нас будет ребенок. Все думают: она счастливая! А счастья нет».
«Может быть, потому, что нас воспитали очень-очень требовательными к счастью?..»
«…Если, например, я кончу институт и меня пошлют работать в другой город (этого не будет, но я просто для примера), — он бы перевелся туда, где я? Никогда! Потому что тут дело, к которому он привязан. А я — между прочим. Я — после всего. Если я умру, он без меня прекрасно обойдется».
«Я думала: когда любят, то всюду вместе. А мы врозь. Конечно, он очень занят, я понимаю, я уважаю его занятия, как можно их не уважать. Но хоть бы он пожалел, понимаешь — хоть бы пожалел, что мы врозь! Ему наших коротеньких встреч достаточно. Редко-редко когда что расскажет о себе. Один раз как-то о своем детстве немножко рассказал. И меня не спросит что у меня в институте, как зачеты. У меня ужасная неприятность была — я комсомольский билет потеряла. Сколько я с этим делом набегалась и наревелась, а он только шутил…»
«…не потому, что война. Война кончится — будет то же самое. Просто такой характер».
Тут кончалась тетрадь.
«Мне стыдно того, что я написала, — читала Анна Ивановна в другой тетради. — Кончу институт, буду работать, буду заниматься ребенком…»
«…никогда не скажет: ты мне дороже всего на свете! И сыну не скажет… В какую-то минуту, между работой и сном, он увидит сына и вспомнит: ах, да!.. и немножко займется сыном…»
«Вчера я расплакалась при нем. Он испугался и спросил, о чем я. Я сказала: „Хоть бы один день ты провел со мной, хоть бы один день!“ Он как-то поскучнел, потом погладил меня и сказал: „Хорошо, завтра я рано приду“. И действительно, сегодня он пришел в два часа (не ночи, а дня). Я обрадовалась, побежала надеть новый капотик, слышу, он говорит по телефону: „Рябухин, зайди ко мне, ты мне очень нужен“. Сейчас же после обеда пришел Рябухин, и они все время говорили о делах, только в шесть часов Рябухин ушел. Саша пришел в спальню, лег на кровать и сказал: „Ну, вот мы с тобой вдвоем; хочешь, поедем в театр?“ И вижу, что он засыпает, последние слова произносит уже сквозь сон. Я долго сидела и смотрела, как он спит. Я его не любила в это время ужасно, ужасно! Я нарочно громко спросила: „Зачем же ты лгал, что любишь меня? Я без тебя была счастливая, а с тобой несчастная“. Он не слышал, спал крепко. Я спросила еще громче: „Для чего я тут сижу около тебя? Меня для того спасли, чтобы я тут сидела около тебя?“ И я стала задавать ему вопрос за вопросом. „Для чего ты женился на мне?“ — „Кто ты мне?“ — „Что мне делать?“ Я спрашивала громко, так, что мне даже жутко было, а он спал…»
«…прости меня, если я требую больше, чем мне полагается, но я не могу жить без счастья».
. . .
. . .
Анна Ивановна расшифровала конспекты лекций и перепечатала стенограмму на своем старомодном ундервуде с большой кареткой. Ундервуд гремел, как товарный поезд. Таня сладко спала под грохот.
Дневники и письма Анна Ивановна не стала расшифровывать: незачем Листопаду их читать. Они остались похороненными в старых тетрадках, исписанных непонятными каракульками.
— Александр Игнатьевич, вот, пожалуйста, — сказала Анна Ивановна и положила перед Листопадом стопку тетрадок и толстую стенограмму. — Вот здесь лекции по политэкономии, по металловедению, по сопромату…
Листопад раскрыл стенограмму, пробежал какую-то фразу, где обстоятельно перечислялись мировые месторождения меди, и задумался… Клавдины иероглифы, переложенные на аккуратную машинопись, перестали быть тайной и болью, стали общедоступны и обыденны.
— Спасибо, Анна Ивановна. Сколько я вам должен за эту работу?
— О, не беспокойтесь… У меня к вам просьба, Александр Игнатьевич: если у вас есть лишняя карточка Клавдии Васильевны, дайте мне.
Он приподнял брови.
— Я порядочно посидела над ее тетрадями. У меня такое ощущение, как будто я с нею очень сблизилась.
Она сказала это без чувствительной дрожи в голосе, без сентиментальных гримас. У нее было серьезное, доброе лицо… «Какое хорошее человеческое лицо, — подумал Листопад. — Она очень хорошая женщина!» Он почувствовал к ней благодарность, и ему захотелось показать ей свое доверие и дружбу. Он достал из внутреннего кармана пиджака конверт с Клавдиными фотографиями.
— Выбирайте.
Шесть живых Клавдий — растрепанных, смеющихся, со светлыми глазами, и шесть Клавдий мертвых, с сомкнутыми губами, с большими строгими веками.
— Я возьму две, можно?
— Берите.
Он положил тетради и стенограмму в ящик стола. Звякнул ключ…
«В лучшем случае, — думала Анна Ивановна, выходя из кабинета, — он как-нибудь на досуге просмотрит стенограмму. И то вряд ли».
Она положила перед собой обе фотографии и смотрела на них с странным чувством.
«У меня нет никаких секретов! — говорило смеющееся, добродушно-озорное лицо живой Клавдии. — Какие могут быть секреты, когда в жизни все прекрасно и ясно, как апельсин!»
«Никто в этом не виноват, — говорило мертвое лицо, полное знания, печали и достоинства, — я никого не упрекаю, прощайте, желаю вам счастья!»
— Ах, бедная моя девочка! — прошептала Анна Ивановна и со слезами на глазах прикоснулась щекой к мертвому лицу.
Глава седьмая
НАКАНУНЕ ПОБЕДЫ
Двадцать седьмая годовщина Красной Армии не была отмечена в городе ни парадами, ни салютом. Заводы работали как обычно; только были вывешены красные флаги. И все-таки было у людей ощущение праздника!
Ощущение праздника — потому что Красная Армия дорога каждому сердцу, потому что Красная Армия — это сын, брат, муж, отец, жених; Красная Армия — это тот, о ком думают наяву и во сне, от кого ждут писем, чью фотографию берегут как святыню.
Ощущение праздника — потому что в этот день были подведены итоги последних битв Красной Армии.
Голос радиодиктора Левитана, знакомый каждому советскому человеку, медленно читал:
«За 40 дней наступления в январе — феврале 1945 года наши войска изгнали немцев из 300 городов, захватили до сотни военных заводов, производящих танки, самолеты, вооружение и боеприпасы, заняли свыше 2400 железнодорожных станций, овладели сетью железных дорог протяжением более 15000 километров. За этот короткий срок Германия потеряла свыше 350000 солдат и офицеров пленными и не менее 800000 убитыми. За тот же период Красная Армия уничтожила и захватила около 3000 немецких самолетов, более 4500 танков и самоходных орудий и не менее 12000 орудий.
В результате Красная Армия полностью освободила Польшу и значительную часть территории Чехословакии, заняла Будапешт и вывела из войны последнего союзника Германии в Европе — Венгрию, овладела большей частью Восточной Пруссии и немецкой Силезии и пробила себе дорогу в Бранденбург, в Померанию, к подступам Берлина».
— Берлин! — повторил главный конструктор, слушавший стоя, с поднятой головой. — Скоро будем в Берлине!
«Полная победа над немцами, — слушали люди голос Левитана, — теперь уже близка. Но победа никогда не приходит сама — она добывается в тяжелых боях и в упорном труде».
— А я за февраль тридцать процентов до трех норм недодала, — сказала Марийка Лукашину. — А до конца месяца шесть дней. Или пять? Батюшки мои, Сема, этот год не високосный: пять дней мне осталось. Теперь до первого марта прощай, не забывай, шли письма и телеграммы: буду гнать, пока не выгоню мои три нормочки.
«Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!» — на торжественных нотах реквиема дочитывал Левитан.
— Вечная память! — скорбно шептал Никита Трофимович Веденеев, глядя на портрет Андрея.
День и ночь дымили высокие трубы Кружилихи. По одиннадцать часов, без выходных дней работали люди. В тупичке между полустанком и заводом грузились маршруты; могучие паровозы ФД увозили оружие на запад.
«Очень трудно жить с Марийкой, — думал Лукашин. — Нелегкая мне досталась женщина. Все время кричит, болтает. Только усадишь ее, чтобы поговорить о серьезном — и ведь кажется, с интересом слушает и разумно отвечает, — и вдруг вскочит и убежит. Жена не должна убегать, когда муж с нею разговаривает, она обязана выслушать его до конца, может, он ей что-нибудь хочет посоветовать, а она вскакивает.