Главный конструктор проводил ее глазами.

— Начинали мы, — сказал он, — продолжать — им. Надо полагать, сказал он немного погодя, окутанный дымом, — что номенклатура нашей продукции станет гораздо обширнее по сравнению с довоенной.

— Безусловно, — отвечал Листопад. — Во-первых, за годы войны в стране возникли потребности, которые надо удовлетворить. Во-вторых, и оборудование наше сейчас мощнее довоенного, возможности расширились. Оставайтесь, Владимир Ипполитович. Будем думать вместе о будущем завода.

— Я думаю о других вещах, — сказал главный конструктор, — о вещах печальных и скучных. Нет, на меня не рассчитывайте, Александр Игнатьевич. Со мной кончено.

— Вот видишь, — сказал он за ужином Маргарите Валерьяновне, — я говорил, что в наше время люди иначе переживают несчастья. Вчера Листопад похоронил жену, а сегодня был здесь у меня, строил прогнозы на мирное время — и с большим увлечением, представь.

Трудно было понять — хвалит он Листопада или осуждает. Маргарита Валерьяновна приняла его слова как осуждение и, всплеснув руками, сказала: «Какой ужас!..» Она испытывала некоторые угрызения совести перед мужем, и ей еще больше, чем обычно, хотелось угодить ему. Но Владимир Ипполитович обдал ее вскользь недобрым взглядом, и она поняла: не то сказала. Она попыталась исправить ошибку:

— То есть, разумеется, не то ужас, что он строил прогнозы…

— А то, что с увлечением, понимаю, — договорил за нее Владимир Ипполитович и тем положил конец разговору — Передай, пожалуйста, солонку, Маргарита.

Глава третья

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЛУКАШИНА

На заводском полустанке высадился сержант Семен Ефимович Лукашин.

Он был в шинели без погон, в кирзовых сапогах и нес на плече деревянный сундучок и мешок, скрепленные ремнем.

Время шло к вечеру. В крайнем окошке станционного домика, у кассира, уже горела лампочка, но на дворе было еще светло. Сразу за полустанком начиналась гора: крутая, белая, — и по белой горе черными зигзагами поднимались деревянные лестницы для пешеходов.

Лестницами до поселка вдвое ближе, чем ездовой дорогой, и не так скользко. Лукашин встряхнулся, чтобы ноша удобнее легла на плече, и пошел вверх.

Так же, как четыре года назад, вереницами идут по лестницам люди с поезда. Так же стоят над заводом столбы дыма, растекаясь и сливаясь вершинами.

Лукашин поднялся на гору и вышел на безбрежно широкую улицу. Далеко-далеко друг против друга стояли высокие каменные дома. Необъятный закат разливался над этой улицей, где трамвай казался не больше спичечного коробка.

Улица была новая, ее начали строить в первую пятилетку, строили до самой войны и не достроили: заборов у домов не было; на местах, где должны быть сады, лежали пустыри.

Прошел трамвай, люди висели на подножках и на буфере. Куда тут с багажом влезешь. Лукашин продолжал путь пешком.

Конца-края нет улице: дом — пустырь, два дома — опять пустырь на полкилометра.

Пожарный гараж с большим колоколом над воротами. Кирпичные корпуса индустриального техникума, расположенные буквой «П». Длинный-длинный дощатый забор — неведомо, что за ним. И столбы, столбы, столбы с натянутой черной проволокой.

Забор поворачивал полукружием, улица вдруг сузилась и покатилась вниз между двумя горками. По горкам разбросаны без порядка деревянные дома. Эти строились давно, многие еще в прошлом столетии. Кривые лесенки спускались вниз, к трамвайным путям. Дерево построек почерневшее, суровое: словно углем на белой бумаге нарисован старый поселок.

К домам разбегались дорожки-тропки. Дорожка к дому Веденеевых посыпана золой. И прежде она всегда была посыпана золой: это Мариамна посыпала, жена Веденеева. Медная бляшка дверного звонка блестит: это Мариамна начищает ее до блеска. Лукашин позвонил: прежним голосом залился звоночек за дверью. Послышались шаги, громыхнул болт. Отворила Мариамна. Она не узнала Лукашина и стояла, хмуря брови и загородив дверь широким плечом… Он улыбнулся:

— Не узнаете, Мариамна Федоровна?

— О господи, — сказала Мариамна мужским голосом и впустила его в дом.

В доме все было на прежнем месте. Любо посмотреть, как люди уберегли порядок своей жизни. Даже фарфоровая собачка с отбитой мордой стояла в стеклянном шкафчике на той же полке, между хрустальным яйцом и крымской раковиной.

Одно было новое — большой портрет Андрея, увитый красными и черными лентами. Лукашин увидел его сразу, как только Мариамна зажгла электричество: портрет висел прямо против двери и смотрел на входящих веселыми глазами.

— Садись, — сказала Мариамна. — Сейчас старик придет.

Она была пермячка, до тридцати лет жила в деревне и вместо «ч» говорила «ц»: сейцас.

Лукашин сел.

— Давно?.. — спросил он, глядя на портрет.

— Давно. В Сталинграде.

— А жиличка живет?

— Жиличка? Живет.

Она сказала «жилицка», презрительно и недружелюбно. Лукашин покивал головой: все, мол, понятно — и переменил разговор:

— А Павел что?

— А Павел едет, — другим тоном, оживленно и хвастливо, заговорила Мариамна. — Павел едет домой. Никитку не узнает, поди: отроком стал Никитка. А Катерина-то уехала — Павел сюда, она отсюда. На Украину ее услали, там немцы все пожгли, людей поугоняли, так ее туда назначили порядок наводить.

Катерина, жена Павла и мать Никитки, была партийный работник, вечно в разъездах и делах.

— Без ноги Павел, на протезе, а ты на своих ногах?

— Я на своих, — сказал Лукашин. — У меня только легкие прострелены и зубы чужие.

Глазами она сосчитала нашивки на его груди: семь нашивок — семь ранений. Гимнастерка на нем без погон. Мариамна спросила:

— Совсем уволен?

— Совсем.

Мариамна накрыла на стол, поставила четыре прибора. Когда-то много приборов ставилось на этом столе. Тогда был Андрей, были дома Павел и Катерина. Спускалась сверху жиличка Нонна Сергеевна, ее сажали рядом с Андреем. Прибегала Марийка, сестра Павла и Андрея, Мариамнина падчерица: болтала как сорока, ее дразнили соломенной вдовой, а она сердилась…

— Соломенная вдова в гору пошла, — сказала Мариамна. — В стахановцах ходит, на двух станках работает, орден ей дали, мои матушки…

Говоря с ним, она ни минуты не сидела без дела: затопила печку, где заранее были уложены дрова и лучина, прибрала шитье, укрыла швейную машину чехлом, принесла воды в чайнике и полила цветы.

Весь день она вот так ходила по дому своей тяжелой походкой либо сидела, согнувшись, над шитьем. Семья была большая, Мариамна шила на всех.

— А у тебя-то теперь собственный дом! — сказала она. — Старик сказывал — больше нашего, шесть комнат, будешь дачников пускать, разбогатеешь, Семен!

— Дом-то дом, — сказал Лукашин. — Возня с ним большая.

— Какая возня?

— Еще пока введут в наследство. И налог надо платить за два года.

— Ты на фронте был, с тебя налог не возьмут, — сказала Мариамна. Она всегда все знала по части собственных домов.

— Да не с меня. Отец два года не платил.

— Мать-то, поди, от горя померла, — сказала Мариамна. — Всего на полгода и пережила отца.

— Она от печени померла, — сказал Лукашин. — Рак печени признали у нее.

— Но, а печень от чего болит? От горя.

Позвонили.

— Старик! — сказала Мариамна и проворно пошла отворять.

Когда Лукашин был мальчонкой, его боднула корова. Сколько ребят играло на улице, и никого она не боднула, только его боднула. И много лет спустя — уже у него усы росли — о нем говорили в деревне Рогачи:

— Лукашихин мальчонка, которого корова забодала.

Он мечтал о высшем образовании. На его глазах крестьянские сыновья уезжали в город учиться и возвращались учителями, врачами, агрономами. И он мечтал стать учителем, учить детей, и чтобы все уважали его, и чтобы матери приходили к нему и говорили:

— Дайте мне совет, Семен Ефимыч, что мне делать с моим Петькой, чтобы он слушался.

А он вызовет Петьку к себе и поведет с ним тихую, прочувствованную беседу, и Петька раскается и станет шелковый.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: