Фиг знает, что мне полагалось сделать, по мысли Тима, наверное, с грохотом опрокинуть стул и заорать «вон отсюда, грязный ублюдок!», ну или на худой конец закончить завтрак в ледяном молчании. Но дело в том, что отец Макса и Инки… благослови его бог тысячу раз… он был очень врубной чувак. Непривычно так говорить о взрослом человеке, бородатом и очкастом дядьке, но Лев Михайлович и вправду был идеалом. Я даже не завидовал Максу и Инке, что у них такой офигенный отец, потому что, кажется, для доктора Гриншпуна было совершенно все равно, кому он там папа, кому дядя Лева, а кому Лев Михайлович. Ну Инка – это особая статья, Инка в доме была королевной, но с нее и спрашивали по-королевски. А со мной у Гриншпунов обращались вполне по-свойски, могли и припрячь по хозяйству, и новую пару носков выдать, если мои уже совсем издохли, и шею намылить, если мы с Максом разводили свинарник на кухне. Ну так вот, меня слегка парило, все ли со мной в порядке, если любую девку в нашем классе я не задумываясь пошлю лесом и отправлюсь трепаться с Максом, потому что это для меня в сто раз интереснее, – как со второго класса повелось, так и в восьмом никаких изменений. Казалось бы, мы же подростки, - гормоны и все прочее должны играть, а вот не играют. Моя матушка, наверное, в обморок бы грохнулась от самой постановки вопроса, закричала бы, чтоб я не говорил глупостей, и все такое, что она обычно говорит, когда не знает, что сказать. А Лев Михайлович просиял, заявил, что это отличный, очень своевременный вопрос, что он как раз работает над соответствующей главой к какому-то экспериментальному учебнику и перевел какую-то статью, а потом закатил шикарную лекцию часа на три. Честно скажу, я не все понял, даже, наверное, почти ничего. Но тогда казалось, конечно, что каждое слово, сказанное Львом Михайловичем, яснее ясного. Общий смысл сводился к тому, что нам с Максом потому так комфортно, что мы помогаем друг другу решить какие-то вопросы, ну и вообще не о чем зря беспокоиться. Это что касалось нас. А что касается вообще гомосексуалистов, то это никакое не извращение и не распущенность, и лечить от этого нельзя, то есть выходило что-то это вроде как лечить человека от рыжих волос или черных глаз, или орать на кого-то за то, что он родился левшой. И что гомосексуальные люди появляются постоянно, и ничего в этом ни страшного, ни отвратительного нет. А было время, когда близкие отношения между мужчинами считались совершенно нормальными и даже предпочтительными. Тут он нам впервые рассказал про «Пир», про самураев. Сейчас у меня бы ум за разум зашел от таких бесед, но тогда я все воспринял нормально. Это же говорил Лев Михайлович, а ему не верить невозможно.
Что-то такое я примерно и выдал, по дороге внезапно осознав, насколько все же крут Максов отец. Я с пятого на десятое пересказал комиссару блистательную речь, обращенную когда-то к двум юным оболтусам. Так Лев Михайлович, волшебник и умница, совершил очередное врачебное чудо: чем дольше я говорил, тем лучше становился Тим. Да что там, ему просто на глазах легчало. Не знаю, что он там себе думал, а я остро, от души, жалел, что больше никогда не увижу доктора Гриншпуна, и еще больше - что не смогу отвести к нему комиссара, потому что Лев Михайлович бы точно поправил эту крышу на раз. Надо будет написать Максу, чтоб он от меня еще раз поблагодарил отца.
А потом мы наскоро вымыли посуду и с гоготом и свистом выкатились из дома. Впереди было два чудесных дня. По Большому ехал троллейбус, мы вскочили в него и рванули на Невский. Тимур, в куртке, висящей по-гусарски на одном плече, в белой рубашке (он, интересно, другие-то носит?), с комсомольским значком на лацкане школьного пиджака и с сияющими глазами буквально олицетворял комсомольскую молодость и оптимизм будущего строителя коммунизма. На Невском мы покинули общественный транспорт, страха ради общественного контроля, и пошли себе фланировать, этакие два лощеные хмыря по Пикадилли. Пикантность ситуации состояла в том, что шли мы не куда-нибудь, а в “Сайгон”. Я не был там сто лет, и мне хотелось показать моему другу все-все тайные закоулки моего королевства. Ну и друга моего тоже представить, а как же. Возможно, это и граничило с некоторой провокацией, может, даже на грани пристойного - ну как, к примеру, юную маргаритку тащить в бордель, но я-то знал, что ежели маргаритка в тонусе, то скорее борделю несдобровать, чем нежному цветочку. И все же я и представить не мог, как обернется дело!
12т
Кончилось тем, что я выпросил у Сашки томик Платона и припрятал в сумку. Правда, сумку я в итоге бросил у него, а потом мы ехали в троллейбусе и он с пятого на десятое что-то мне пересказывал, но я не особо понял. Потом прочту глазами, так проще. Круто, что у него был такой знакомый дядька. Я только один раз общался с психиатром, мама меня тайком отвела, когда поймала за тем, что я сунул руку под кран, в кипяток и терпел. Кожа вся слезла, а тому чуваку я объяснил, что воспитывал волю. Как Муций Сцевола. Но отцу не сказали, и вообще это был какой-то знакомый знакомых. Мне было лет тринадцать, что ли. Слово “гомосексуализм” мне тогда было незнакомо, но я уже понимал, что со мной что-то здорово не так. Ешкин кот, да со мной всю жизнь было что-то не так. Сашка говорит, что я, наверное, оттого такой упертый активист и святоша. Не знаю, может быть. В Средневековье я, наверное, колдунов бы жег или в крестовые походы ходил.
Солнце светило как ненормальное, мы доехали до какой-то остановки и потопали вдоль Невского, я, наверное, был в ударе, потому что рассказывал Гонтареву что-то про БАМ, конный спорт и кубинских революционеров. Потом мы немного поорали про "Слышишь чеканный шаг! Это идут барбудос!". Сашка смеялся и подпевал, река Мойка так и искрилась, по ней ходила рябь и солнечные блики, ветер пах свежестью и немного осенью. Совсем чуть-чуть, а так будто бы снова лето вернулось.
Я себя чувствовал примерно как глупый белый мальчик, которого добрые гаитянцы взяли на оргии вуду, или как там у них... Мы поржали еще и над этим, потом Сашка продекламировал мне про коня, я и это одобрил. В “Сайгон”? Да легко! На антисоветский слет? Да пожалуйста. КГБшные машины переворачивать? С удовольствием.
Есть упоение в бою, так сказать. И у “Сайгона” на краю. Я шел рядом со своим другом, который только что подарил мне огромную жизнь, и радовался, как радуются, наверное, только в райских чертогах.
А потом мы пришли к огромному храму, такой второй Исаакий, с открыток и конфетных коробок, как-то географически называется, и там было... мда. Вобщем, я, если честно, мало помню. Они все были одеты кое-как, по какой-то странной своей моде - длинные волосы, и у парней тоже, на руках браслетики-фенечки. Столько неподшитой и откровенно драной одежды я даже на фотографиях из беднейших кварталов Нью-Йорка не видел. Я чуть было не почувствовал себя неловко в своем комсомольском прикиде, но меня видно уже понесло и я так сиял, да еще рядом был неформальный и в доску для них свой Гонтарев… короче, первым делом ко мне подвалила какая-то дева с белокурыми косами чуть не до пояса, в клешах и с такой сумочкой на шее, осияла глазищами и мурлыкнула, что мол “смело… круто! Комсомольский значок, вот это да… это протест! Школьная форма! Чуваки-и-и, как вы смотритесь!”
А мы что, мы да, смотрелись. Вольнолюбимый мой атаман, с растрепанным светлым хайром до плеч, парашютной сумкой за спиной и с совершенно лисьей ухмылкой, и я, блин, гребаная краса и гордость Испании. Я оценил диспозицию, снял куртку совсем, небрежно закинул ее на плечо и испробовал на белокурой девице лучшую комсомольскую улыбку. Знаете что? Среди сайгонских девок она тоже отлично работает. Они там какие-то все немного унылые или задумчивые. Комсоргов им явно не показывали. Сашка меня быстро познакомил с какими-то патлатыми темными личностями, к которым я раньше и на километр бы не подошел. Потом ему сунули в руки гитару и посадили на ступеньках “работать”. Он хмыкнул, посмотрел на меня и перебрал струны. Я только сейчас понял, что никогда толком не слышал, как он играет. Не было случая. Так я впервые услышал “Дорзов” и узнал, кто такой Джим Моррисон. Я с ним вообще много чего впервые узнал. Как жить, например. Как не умереть.