Всю дорогу Славко напряженно молчал, лишь изредка задавая мне разные идиотские вопросы - типа где я учился музыке, какие у меня любимые поэты, давно ли я в этой школе… За всеми этими попытками установить контакт и войти в доверие к неблагодарному паршивцу, взятому на поруки, стоял какой-то жуткий фон. Я просто всей кожей чувствовал, насколько этому холеному и заласканному жизнью принцу отвратительны обшарпанные дома Свечного переулка и компания грязного хипана, но он упорный, наш гишпанский комсорг, и за каким-то чертом тащился за мной, как конвоир, хотя лично я бы предпочел пройтись в одиночестве. Мы свернули с магистральной трассы, усыпанной листьями тополей, и нырнули во двор на Свечном. Узнать дом Вианыча было несложно: он дрожал и сотрясался от того самого обещанного звука. Стекла его дребезжали, голуби кружили в небе над жестяной поехавшей крышей, и сотней стеклянных бубнов был утренний воздух изранен. Я не знаю, как кончают королевы, зато я видел, как от рева “фендера” морщатся секретари комсомольской ячейки. Очень впечатляющее зрелище.
На ржавом помойном баке у парадного сидела компания котов. Комиссар сморщился еще сильнее. Мы поднялись по стоптанной каменной лестнице, узкой и грязной, - а что вы хотите, черный ход. Над алюминиевым ведром на площадке упитанная хрюшка сообщала, что “пищевые отходы - ценный корм свиней”. Уместность креольчика в этом почти инфернальном мире стремилась к нулю и перешла в отрицательные числа, когда Вианыч распахнул двери. Он сиял, у него был взгляд победителя всех темных сил, сколько их ни есть. Он коротко кивнул нам обоим и задержался глазами на красавчике комсорге. “Вианыч, это Тимур Славко, наш комиссар, он взял меня на поруки. Тимур - это Борис Иванович, мой педагог по классу…”- “Фигурной ебли”, - с обворожительной улыбкой закончил Вианыч. - Все хуйня, друг мой, главное - ты ЕГО слышал?” Слышал ли я его? О да, я ЕГО слышал! Это был голос Фендера, короля друидов и баньши. Но я пришел за своей королевой. Ну и заодно плюнуть на могилы филистеров, как же без этого. Вианыч кивком пригласил нас войти, Тимур улыбнулся мне чудесной улыбкой опытного вожака и сказал, что, пожалуй, подождет тут, на лестничной площадке. “Мы ненадолго, - заверил я моего комсорга, - только заберу инструмент - и пойдем”. Вианыч не обратил на нас никакого внимания. Все, что мешало ему слиться с Фендером, объективно переставало существовать. В комнате я отдал ему деньги, он передал мне черную мою красавицу и вновь вцепился в алое сокровище с огненными языками по краю деки. Я уже собрался уходить, когда Вианыч поднял на меня совершенно прозрачные от любви глаза и спросил, не сдох ли тот комбик, что он мне давным-давно одолжил? Нет, не сдох, живехонек, вот же он, в углу стоит. Я же его сто лет как отдал!. “Ну так и бери его себе! - щедро распорядился мой учитель. - А дружбан твой ничего так… Ну бывай,в понедельник приходи в обычное время!” Я вышел, нагруженный комбарем, басухой в чехле и оглушенный непомерной красотой божественного звука. На лестничной площадке торчал Славко и разглядывал бесконечные ряды цветных питерских крыш. Так Овидий в бессильной тоске смотрел на ряды скрипучих сарматских телег, так Наполеон созерцал равнодушные камни Святой Елены. Нафига он вообще сюда приперся, сидел бы в своей Москве!
“Давай что-нибудь, - сказал он мне. - Чего ты пойдешь, весь нагруженный?” И потянулся к неподъемному комбарю. Это было бы совсем не по чести, и я выдал ему свою красавицу-басуху в засаленном черном чехле, из которого кое-где лез ватин. “И сумку давай, ты же и так этот ящик потащишь”. Сумку… еще чего, у меня ж там книжка! “Давай свою диссидентщину, меня точно проверять не будут!” - вздохнул Славко… и я практически не нашелся, что ответить. Расстегнул сумарь, вынул из него Лакснесса, показал этому. Где диссидентщину нашел! Лакснесса он, видимо, не знал, пожал плечами и напустил на себя незаинтересованный вид. У дверей подъезда я спросил, куда он теперь намерен двигать. “Провожу уж тебя до дома”, - еще раз вздохнул он. “Спасибо тебе, Флоренс Найтингейл, мир не забудет твоей доброты!” - поклонился я ему. Мы опять прошли до метро, потом наменяли пятаков в автомате и нырнули под землю. По дороге он снова что-то пытался говорить, и опять про музыку и поэзию. С тем же успехом я мог рассуждать о международном положении или о генеральной линии партии. Я разумею, что ни в музыке, ни в поэзии бедняжка комсорг, по ходу, не шарит вообще никак. То ли никогда не пробовал, то ли патологически лишен этой потребности. Я ему это и сказал, мол не надо себя насиловать, говори уж о чем реально хочешь… О поведении моем дурном, о благе коллектива… Тогда гранд помолчал, посмотрел в сторону как-то печально и внезапно выдал: “Что ты за человек такой, Гонтарев? Что ты от меня плохого видел, кроме хорошего?” И мне вдруг стало перед ним дико стыдно. Так что когда мы подошли к нашему дому, я уже был готов у него прощения просить и зазвал его на кофе. Кофе я варю нормальный. Меня Максов батя учил, а у него лучший кофе в мире.
4т
Короче, как-то так вышло, что я дотащился с ним до дома. Пер на плече гитару дурацкую (это ведь гитара?), и мне казалось, что все по дороге на меня пялятся. Поговорили про его книжку, которой я не знал. Исландец какой-то… Лак.. Ласк… в общем, вроде бы как Хэм, только, наверное, хуже. Ну я так понял. На самом деле Гонтарев меня даже немного напугал. Перестал на меня кидаться и поглядывал вроде как с удивлением, как будто у меня третий глаз вырос или, например, рога. Я, конечно, был нежен как горлица, беседовал с ним о поэзии и музыке (вот уж в чем ни шиша не понимаю, но, в принципе, всегда можно заинтересованно кивать и улыбаться). В итоге мы проехались в этой их крысонорной подземке с запертыми коридорами (ничего общего с московским прекрасным метро!), прошли еще сколько-то, и Гонтарев показал мне свой дом. Ну такой… типично местный. С облезшей желтой краской. Небось еще до революции тут торчал. Лично я считаю, что надо все стеклом и бетоном застроить, а эту херню устаревшую посносить. Помните, как у Хлебникова? «Порядок развернутой книги; состоит из каменных стен под углом и стеклянных листов комнатной ткани, веером расположенной внутри этих стен».
Насчет посносить я, конечно, распространяться не стал, а страшно восхитился допотопным уродом, и Гонтарев буркнул, что мол зайди, комиссар, кофе выпьем. Ну я и пошел. Это ведь не запрещено?
Квартира у них большая, но коммунальная. Я понял свою ошибку, когда увидел ряд звонков на двери, чуть было не спросил, зачем это, но потом допер.
- А у вас телефоны у всех тоже разные? Я, наверное, вчера твою маму разбудил?
- Ага, у каждого личный, - покивал Гонтарев. – Ты всех соседей разбудил…твою маму.
Мне стало неловко за вчерашнее, я постарался потише снять ботинки и куртку и спросил, куда повесить, на что мне посоветовали: «в комнату заноси, а то стырят твои туфельки из розовых лепестков и босиком домой пойдешь, комиссарище».
Комната у них, точнее, две, в конце длинного коридора. Обои на стенах мест общего пользования пошли пузырями, разноцветные куски наклеены чуть не внахлест. На потолке штукатурка тоже вся вспучилась и поржавела, наверное, протекало сверху. В ванной лежит много отдельных мыльниц и довольно грязно, а лампочка тусклая. Но я уже, кажется, и так весь пропитался запахами чудного города Питера, хорошо, если блох домой не притащу. Так что старался вести себя приветливо и не особо морщиться. Не знаю, получилось ли. В принципе, даже интересно. Гонтарев, конечно, в этом бардаке как рыба в воде.
Мы вперлись в гонтаревскую комнату со всем музыкальным барахлом (еще какой-то гробоподобный ящик, который он всю дорогу тащил, прижимая к сердцу), моей курткой, ботинками, и тут я сообразил, что надо бы купить что-то к чаю. Гонтарев, обнимаясь со своей гитарой и явно собираясь предаться с ней утехам плоти, объяснил мне, где тут магазин, и я гордо пошел один. Точнее, дошел до двери, подумал, вернулся и, глядя в пол, попросил его куртку.