Она очень личная, эта тема. Диотима пришла от Платона, Мэри от Пушкина, но в их соседстве у Пастернака уже затаился драматический мотив «двух женщин», проходящий через любовную лирику «Второго рождения». Строфа, обращенная к Диотиме, далее разрастется в стихотворение «Не волнуйся, не плачь, не труди...», и «ураган аравийский» строфы о Мэри (у Пушкина это слова Вальсингама) тоже еще отзовется.
Однако стихи открыты и за пределы субъективной ситуации. Сквозь «вековой прототип» проглянула современность, обретшая тем самым трагедийный смысл. Его, надо думать, понял тот редактор, который в «Поверх барьеров» 1931 года и однотомнике 1933-го снял первую из приведенных строф (восьмую по счету в стихотворении). В широком, «общем» плане, похоже, воспринял эти стихи и Осип Мандельштам. Как вспоминает Эмма Герштейн, Мандельштам «внезапно прочел» наизусть строфу о «вековом прототипе» («И осень, дотоле вопившая выпью...»), затем, открыв книгу Пастернака, скомкал скороговоркой стихи о Диотиме (лирически наиболее открытые и конкретные) и «опять залился на свой мотив», читая последнюю строфу. «Гениальные стихи!» - заключил он, «захлопнул книгу и победоносно взглянул на меня»
Пушкин и далее во «Втором рождении» возникает неоднократно, названный или угадываемый за текстом.
Открыто - в стихах о «почвенной тяге» славы и бессмертии поэта в родном языке:
Теперь не сверстники поэтов, Вся ширь проселков, меж и лех Рифмует с Лермонтовым лето И с Пушкиным гусей и снег.
(«Любимая,- молвы слащавой...»)
'Герштейн Эмма. Слушая Мандельштама. (Предисловие.) Осип Мандельштам. Последние творческие годы.- Новый мир, 1987, JVft 10. С. 195.
Скрытно - в строчках о Западе в стихотворении «Весеннею порою льда...»:
В краях заката стаял лед. И по воде, оттаяв. Гнездом сполоснутым плывет Усадьба без хозяев,-
неожиданная реминисценция из «Медного всадника».
Море, Кавказ, половодье (наводнение) - сам предметно-тематический состав «Второго рождения» постоянно аукается с Пушкиным. И, конечно, дружба,- никогда у Пастернака так открыто не звучала эта «пушкинская» тема.
Все это, в общем-то, Пушкин «привычный» - вездесущий, растворенный в мире, такой же, как в «Теме с вариациями». Но во «Втором рождении» открывается и другой Пушкин - Пушкин 1826 года, Пушкин мысли державной, государственной, в свое время неожиданный для многих друзей.
Не случайно, конечно, именно «через Пушкина» - вспоминая «Стансы» - Пастернак во «Втором рождении» предпринял одну из самых решительных попыток слить свое поэтическое «я» с трудовыми усилиями «всех», в данном случае целого государства.
Столетье с лишним - не вчера, А сила прежняя в соблазне В надежде славы и добра Глядеть на веши без боязни.
Хотеть, в отличье от хлыша В его сушествованьи кратком, Труда со всеми сообща И заодно с правопорядком.
В стихотворении можно различить две стороны, два слоя - некое подобие исторической концепции и эмоциональный пафос. В первом содержится масса неясностей, второй - перекрывает их и проясняет целое.
Пастернаку, в отличие от Пушкина, не понадобилось вслед за «Стансами» писать самооправдательное «Друзьям». Необходимая историческая поправка - в пользу современности - была загодя включена в стихотворение.
И тот же тотчас же тупик При встрече с умственною ленью, И те же выписки из книг, И тех же эр сопоставленье.
Но лишь сейчас сказать пора, Величьем дня сравненье разня: Начало славных дней Петра Мрачили мятежи и казни.
«Тот же тупик», но и «величье дня» (поправка) - это, собственно, все, что впрямую сказано о современности. Остальное - в «силе соблазна», «надежде», «хотении». В перспективе, открываемой «сопоставленьем эр».
Вопрос о конкретном адресате пушкинских стихов - Николае I - исключен из исторической параллели широким пониманием «правопорядка» (государственности) и тем значением, которое в системе сравнений обрела посредством цитаты из Пушкина («Начало славных дней Петра // Мрачили мятежи и казни») эпоха Петра. В первой публикации стихотворения («Новый мир», 1932, № 5) эта, 4-я, строфа отсутствует, и логика Целого получилась другая. Повисла в воздухе строчка «И тех же эр сопоставленье», отсылающая к сравнению с Петром, в стихотворении осталась параллель лишь с пушкинской (николаевской) эпохой, объективно гораздо более опасная для современности,- зато (!) исчезли «мятежи и казни». Прекрасный пример нелепости механической цензуры, от кого бы она в данном случае ни исходила.
Сложность как раз в напластовании сравнений - не двух, а трех эпох.
Пушкинская эпоха осваивалась литературой 1920-х годов через трагический рубеж 14 декабря: «до» и «после» восстания декабристов. «Синие гусары» Н. Асеева, «Папиросный коробок» Э. Багрицкого, романы Ю. Тынянова... И какие бы ни возникали соотнесения с современностью,- а они возникали: кризис революционной романтики, проблема «личность - государство» и т. д.,- «Стансы» Пушкина если и вспоминались, то как случай особый: Пушкин - «тонкий дипломат», «с легкостью танцевальной» минующий «подводные камни», Грибоедову такое обошлось много дороже («Смерть Вазир-Мухта-ра»). Пастернак же - «с легкостью» - берет в качестве руководства именно «Стансы»...
Иное дело - эпоха Петра. Здесь не намеки - аналогия достаточно открытая; в ней и смысл. На переходе от 1920-х к 1930-м годам петровская эпоха трактуется уже «со стороны» Петра, под знаком идеи государственной необходимости, державности. Пастернак высоко оценил первую книгу романа А. Толстого «Петр Первый». И хотя он (все в том же письме к Н. Тихонову от 5 декабря 1929 года) говорит не столько о Петре, сколько о качествах исторической живописности А. Толстого, Петр как фигура «идеальная» не был для него неожиданностью. Сам он еще до революции написал своего Петра (цикл «Петербург»),
написал «сразу» в пушкинской традиции, а не в ключе, скажем, Д. Мережковского, и ему сейчас не приходилось «перестраиваться», как А. Толстому. Другое дело, что эта линия не получила у Пастернака дальнейшего развития. Метод «со-поставленья эр» объективно, в жизни, стал приобретать другой оборот: уже и не Петр, а Иван Грозный, «новое увлеченье, открыто исповедуемое», как напишет Пастернак О. М. Фрейденберг 4 февраля 1941 года.
Но это потом. В 1931 году пушкинские «Стансы» были для Пастернака и руководством, и своеобразной подстраховкой, защитой. При поддержке Пушкина он ищет путь к сложной, противоречивой современности, хочет представить ее перспективу и свое место в ней. «Историографические загадки», неизбежно возникающие при сопоставлении разных эпох, перекрываются лирическим пафосом - «надеждой», «хотением». Условием широты мысли оказывается видимая легкость решения, порыва:
Итак, вперед, не трепеща И утешаясь параллелью, Пока ты жив, и не моща, И о тебе не пожалели.
Пастернак - художник всеобъемлюще «положительного» мировосприятия. Он не мог войти в современность так, как вошел в нее Маяковский,- с чувством неукоснительной правоты, утверждающей и столь же решительно карающей. Выпады Пастернака против «хлыщей» и «умственной лени» - достаточно абстрактного, безымянного свойства. Он хотел стать «частицей своего времени и государства» (письмо к отцу от 25 декабря 1934 года) не в отличие от кого-то, не по контрасту с кем-то, а за счет «фамильной близости с историей»: «пока ты жив, и не моща...». «Пушкин вел свою роль широким, уверенным и вольным движением»,- писал в свое время Блок; так же, в принципе, хотел «вести свою роль» Пастернак.
Однако здесь же, во «Втором рождении», историческое чувство вырастало в драму, едва сворачивало с рельсов широких историко-литературных сопоставлений. «Растительное мышление» Пастернака охотнее принимало большое через малое, общее через конкретное, логическое через чувственное. «Слабому» герою Пастернака приходилось уповать на снисходительную силу новой эпохи: «А сильными обещано изжитье // Последних язв, одолевавших нас» («Когда я устаю от пустозвонства...»). Или - что не менее важно - поэт «испытывал» саму эту новую эпоху на предмет ее природной органичности, бесспорности, или, как он говорил, «наглядности». В стихах о Кавказе (цикл «Волны») родилась характернейшая формула: