Последующие несколько лет выпали из памяти. Шквал гражданской войны яростно встряхнул ленивое и вялое течение этих жизней, и многие по складу своему средневековые персонажи и статисты из этого семейства разом исчезли, словно сквозь землю провалились. Альваро не обеспокоило их внезапное исчезновение — на положении сироты-эмигранта он безмятежно жил на мирном средиземноморском курорте и в глубине души был счастлив, что посланные судьбою напасти освободили его (надолго ли?) от докучливых школьных обязанностей (в памяти, еще не оформившейся и туманной, школа представала как однообразная череда ничем не отличающихся друг от друга учебных месяцев).

И уже позднее, после того, как так удачно был восстановлен мир и все слои общества были вновь заморожены в соответствии со строгим и незыблемым порядком, после того, как они вернулись в Барселону и им были возвращены все причитающиеся им по роду и положению права и привилегии (платный коллеж, обильная еда, — богатство и достоинство гармонично слились под покровительством освященной небом власти), вот тогда мать как-то заехала за ним после школы во взятом напрокат автомобиле, и они отправились за город (стояла осень, было серо, и ветер раздевал ветки деревьев).

— Поедем навестим бабушку, — сказала мать.

— А где она?

— За городом, полчаса езды отсюда… В одном доме, за городом, там живут монахини, очень симпатичные, они за ней ухаживают, помогают ей, сам увидишь.

— А что с бабушкой?

— Она больна. Настрадалась за войну, и ей нужно отдохнуть, понимаешь?.. У нее пропала память, она теперь многого не помнит…

— Почему?

— Потому что ей много лет и она так настрадалась… А ты, ты помнишь ее?

— Немного, — ответил Альваро. — Раньше она жила в Педральбесе.

— Так вот, если она тебя не узнает, не расстраивайся… Бедняжка так настрадалась.

— А что мне ей сказать?

— Ничего не говори. Если она спросит — ответишь. А нет — просто улыбнешься ей и пойдешь поиграешь в саду.

— А тебя она узнает?

— Когда как… Бедняжка живет в своем особом мире и не понимает, что происходит вокруг… По-своему она счастлива.

Автомобиль остановился перед калиткой, забранной остроконечной решеткой, и, вылезая из машины, Альваро с любопытством отметил, что стена поверху усыпана битым стеклом и бутылочными осколками. Мать позвонила в колокольчик, и монахиня отодвинула засов, а как только они вошли, снова задвинула его и для верности заперла на замок.

— Добрый день, сестра. Вы знакомы с моим сыном?

— Нет, сеньора. Ну просто настоящий маленький мужчина. Сколько ему лет?

— Девять.

— Уже в школе?

— В первой ступени, буду бакалавром, — ответил Альваро.

И осекся. Метрах в двадцати от них, под руку с монахиней, по газону бежала белокурая женщина. Заметив вошедших, она уставилась на них в упор, и у нее вырвалось что-то вроде смеха — болезненного и ускользающего, точно стремительное арпеджио.

— Пойдемте, пойдемте, что за ребячество, — разобрал Альваро, в то время как те удалялись. — Куда вы хотите пойти?

— Мама, — прошептал Альваро. — Видела?

— Ну, как моя мама?

— О, сеньора всегда весела, всегда в хорошем настроении. Если бы все были, как она…

— Мама…

— Температура упала?

— Это была легкая простуда. Просквозило ее, видно, когда гуляла в саду.

— Мама.

— Тсс. Что сказал врач?

— Все в порядке. Сестра Анхелес покажет вам потом ее историю болезни. — Монахиня шла неторопливо; она указала пальцем на мрачное здание в стиле барокко. — А вчера ей захотелось поиграть на пианино… Говорит, эта вещь очень нравилась вашей сестренке… Так и сказала: «Моя младшая дочь целыми днями играла ее и даже стихи придумала на эту музыку…»

— А, это «Павана на смерть инфанты» Равеля…

— Не знаю. Очень красивая вещь, чувствительная… Я не слишком в этом понимаю, но осталась послушать — прямо за душу берет… Больше часа она сидела за пианино, а потом поела хорошо так, с аппетитом.

— Где она сейчас? В трапезной?

— Нет, сеньора. Теперь должна гулять в саду.

Они пошли по широкой аллее, усаженной каштанами, и мать с монахиней вели непонятный разговор, все время стараясь держаться от Альваро на расстоянии. Тенистый парк вызвал у Альваро в памяти тропинки, беседки, павильончики и лестницы сказочного сада в Педральбесе, и в тот самый момент, когда ему припомнились те, давние поездки с сеньоритой Лурдес (путешествие из Бонановы в двуколке, кружевная накидка на белых бабушкиных волосах, сюрпризы из недоступной металлической шкатулки), в этот самый момент вдруг появилась древняя старуха, похожая на труп; на ней был фартук из грубой ткани, и она шла к ним, как лунатик, величественная и нереальная в этом осеннем увядающем мире. (В голове толпились вопросы: кто она? сколько ей лет? почему она так одета?) Глаза у нее были голубые — те же прозрачные голубые глаза, что и на портрете, и из-под кружевной накидки на ветру выбивались волосы.

На несколько горестных мгновений у Альваро перехватило дыхание, и он умолял бога, чтобы эта блуждающая тень признала в нем своего, чтобы она опять стала прежней, прекрасной, какой была, чтобы она снова чудесным образом вернулась в жизнь. Ее рассеянная мягкая улыбка заронила в нем надежду, но тут их взгляды встретились, и ее зрачки уставились, словно сквозь него, на какой-то предмет за его спиною. И тут же бабушка склонила голову набок и медленно, будто что-то высматривая, повела взглядом кругом; потом взгляд ее ушел в сторону, и она повернулась к Альваро спиною, напрочь отказываясь и от тех, кто стоял перед нею, и от своего прошлого, будто их не было тут, будто их вовсе никогда не было, отвернулась, разрывая то, что связывало его с нею, отвернулась, вся уйдя в свое, чужая, ускользающая.

С того дня (октябрь 1939-го?) он научился понимать свои пределы, и, хотя еще не сформулировал этого (сформулировал это он гораздо позднее), он уже знал, что все — и он сам тоже — все не окончательно и не долговечно, — как до тех пор доверчиво полагал, основываясь на том, что после ужасов и невзгод войны жизнь его мирка была восстановлена и продолжала свое течение, — а что все переменчиво, все непрочно, все подвержено биологическому циклу, над которым не властны ни воля, ни добродетель, все в руках случая, всему своя судьба, все неминуемо обречено на смерть, все преходяще, все быстротечно, всему приходит конец.

Еще юношей, накануне поступления в университет на первый курс юридического факультета, ты однажды рассматривал семейный альбом, но не как сейчас, желая понять, на что было потрачено время, и подвести итог своим возможностям (так некогда подводил итоги твой дед в расходных книгах), а с несколько иллюзорной надеждой при помощи альбома угадать неясные и сомнительные вехи собственного будущего (вроде того, как авгуры рассматривают внутренности жертвенных животных или как клиент усаживается перед гадалкой с картами). День за днем копился в тебе протест против жизни, которую щедро подарил тебе глупый акт совокупления, и ты искал объяснение и корни своего непокорства в ветвях ненавистного тебе генеалогического древа. Невозможно, думал ты, чтобы такое живое и сильное чувство, такое серьезное и искреннее отклонение могли возникнуть из ничего и развиваться в пустоте, подобно воздушным корням орхидей. Какой-нибудь безвестный член твоего рода, должно быть, уже испытал нечто подобное до тебя и нерастраченным передал тебе, заплатив за это черными годами компромисса и притворства. То, что теперь в тебе созрело и дало плоды, некогда появилось в том, другом, и он со страхом ощущал, как это зарождается в нем, подобно раковым метастазам, растет и распространяется, в то время как никто вокруг ничего не видит и не замечает. Этот порыв, мрачный и в то же время яркий, тот, другой, скрывал, быть может, как благословение, а может, как позор, во всяком случае, он жертвовал упрямой правдой своего протеста ради тупого и беспочвенного одобрения своего клана. Тебе, его наследнику, удалось вовремя обрубить связи с кланом, однако полностью освободиться от семьи, от своего класса, от своего круга, от земли — не удалось. Твоя жизнь не могла быть не чем иным (узнал ты впоследствии), как долгим и трудным путем отречения и отдаления от своих.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: