– Всякий сколько-нибудь мыслящий немец, – говорил он, – поневоле мало-помалу теряет всякую надежду на мир. Мы были свидетелями того, как Россия строила Польше стратегические железные дороги, как Франция увеличивала численность и вооружение армии, как Англия подготовляла морское соглашение с Россией. Какой иной смысл могут иметь все эти приготовления, кроме того, что Тройственное согласие хочет укрепить свое могущество военной победой над Тройственным союзом?.. Нам не избежать войны, к которой они стремятся… Если не теперь, так в тысяча девятьсот шестнадцатом, самое позднее – в тысяча девятьсот семнадцатом году… – Он улыбнулся. – Но Тройственное согласие строит себе опасные иллюзии! Германская армия готова ко всему!.. Нельзя безнаказанно затрагивать военную мощь Германии!
Старый профессор тоже улыбался. Пастор одобрительно кивнул с серьезным видом. По этому последнему пункту они находились в полнейшем горделивом согласии между собой.
В Берлине Жак бывал неоднократно.
"Выйду на станции Зоо, – подумал он. – В западной части я меньше всего рискую встретиться со старыми знакомыми".
До таинственного свидания на Потсдамерплац оставалось около двух часов, и он решил искать убежища у Карла Фонлаута, жившего как раз на Уландштрассе. Этот друг Либкнехта, надежный товарищ, на которого можно было вполне положиться, был зубным врачом, и Жак имел все шансы в этот час застать его дома.
Его провели в гостиную, где ожидали два пациента: старая дама и молодой студент. Когда Фонлаут открыл дверь, чтобы пригласить даму, он окинул Жака быстрым взглядом, ничем себя не выдав.
Прошло двадцать минут. Снова появился Фонлаут и ввел в кабинет студента. Затем он тотчас же появился опять, один.
– Ты?
Хотя он был еще молод, седая, почти совсем белая прядь прорезала его каштановые волосы. Все тот же знакомый Жаку огонь мерцал в его глубоко сидящих глазах с золотыми искорками.
– Поручение, – пробормотал Жак. – Я только что с поезда. Мне нужно ждать не менее часа. Никто не должен меня видеть.
– Я предупрежу Марту, – сказал Фонлаут, не проявляя удивления. Пойдем.
Он провел Жака в комнату, где у окна, против света, сидела и шила женщина лет тридцати. Комната была только что прибрана. В ней находились две одинаковые кровати, стол, заваленный книгами, корзинка на полу, в которой спали сиамский кот и кошка. Жаку внезапно представилась подобная же комната, дышащая миром и сосредоточенной внутренней жизнью, где бы он сам и Женни…
Не торопясь г-жа Фонлаут воткнула иголку в шитье и встала. Ощущение какой-то особенной энергии и спокойствия исходило от ее плоского лица, увенчанного белокурыми косами. Жак часто встречал ее на собраниях социалистов Берлина, куда она всегда сопровождала своего мужа.
– Оставайся, сколько пожелаешь, – сказал Фонлаут. – Я пойду работать.
– Не выпьете ли чашку кофе? – предложила молодая женщина.
Она принесла поднос и поставила его перед Жаком.
– Наливайте себе без церемоний… Вы из Женевы?
– Из Парижа.
– А! – сказала она, заинтересованная. – Либкнехт считает, что сейчас многое зависит от Франции. Он говорит, что у вас большинство пролетариата решительно против войны. И что, на ваше счастье, у вас в правительстве имеется один социалист.
– Вивиани? Это бывший социалист.
– Если бы Франция захотела, какой великий пример она могла бы показать всей Европе!
Жак описал ей демонстрацию на бульварах. Он без всяких усилий понимал все, что она ему говорила, но объяснялся по-немецки немного медленно.
– У нас тоже вчера дрались на улицах, – сказала она. – Около сотни раненых, шестьсот или семьсот арестованных. И нынче вечером опять начнется… Во всех кварталах. А в девять часов все соберутся у Бранденбургских ворот.
– Во Франции, – сказал Жак, – нам приходится бороться с невероятной апатией средних классов…
В комнату вошел Фонлаут. Он улыбнулся.
– В Германии тоже… Всюду апатия… Поверишь ли, что, несмотря на неминуемую опасность, никто в рейхстаге еще не потребовал созыва комиссии по иностранным делам?.. Националисты чувствуют, что их поддерживает правительство, и начали в своей прессе неслыханно яростную кампанию! Каждый день они требуют ввести осадное положение в Берлине, арестовать всех вождей оппозиции, запретить пацифистские митинги!.. Пусть себе стараются! Сила не на их стороне… Повсюду, во всех городах Германии пролетариат волнуется, протестует, угрожает… Это просто великолепно… Мы вновь переживаем октябрьские дни тысяча девятьсот двенадцатого года, когда вместе с Ледебуром[22] и другими мы поднимали рабочие массы возгласом: "Война войне!.." Тогда правительство поняло, что война между капиталистическими державами немедленно вызовет революционное движение по всей Европе. Оно испугалось, затормозило свою политику. Мы и на этот раз одержим победу!
Жак поднялся с места.
– Ты уже собираешься уходить?
Жак ответил утвердительным кивком и попрощался с молодой женщиной.
– Война войне! – сказала она, и глаза ее заблестели.
– И на этот раз мы добьемся сохранения мира, – заявил Фонлаут, провожая Жака до передней. – Но надолго ли? Я тоже начинаю думать, что всеобщая война неизбежна и что революция не совершится, пока мы не пройдем через это…
Жак не хотел расставаться с Фонлаутом, не спросив его мнения по одному из наиболее занимавших его вопросов.
Он прервал Фонлаута:
– А есть ли у вас какие-нибудь точные данные относительно сговора между Веной и Берлином? Какую комедию разыгрывают они перед всей Европой? Что произошло за кулисами? Как по-твоему – было тут сообщничество или нет?
Фонлаут лукаво улыбнулся.
– Ах ты, француз!
– Почему француз?
– Потому что ты говоришь: "Да или нет…" То или это… У вас какая-то мания все сводить к ясным формулам! Как будто ясно выраженная мысль заведомо правильная!..
Жак, смущенный, в свою очередь, улыбнулся.
"В какой мере обоснована эта критика? – задавал он себе вопрос. – И в какой мере может она относиться ко мне?"
Фонлаут снова принял серьезный вид.
– Сообщничество? Как сказать… Сообщничество открытое, циничное – в этом нельзя быть уверенным. Я бы сказал: и да и нет… Конечно, в том удивлении, которое выказали наши правители в день ультиматума, была доля притворства. Но только известная доля. Говорят, что австрийский канцлер провел нашего. Так же как он провел все правительства Европы, и что наш Бетман-Гольвег просто-напросто действовал с непростительным легкомыслием. Говорят, что Берхтольд сообщил нашей Вильгельмштрассе только выхолощенное резюме ультиматума и, чтобы заблаговременно добиться от Германии поддержки австрийской политики перед правительствами других держав, обещал, что текст будет умеренным. Бетман ему поверил. Германия втянулась в эту историю крайне доверчиво и крайне неосторожно… Когда Бетман, Ягов и кайзер узнали наконец точное содержание ультиматума, – я слышал из самых достоверных источников, они были совершенно сражены.
– А какого числа они это узнали?
– Двадцать второго или двадцать третьего.
– В этом-то все и дело! Если двадцать второго, как меня уверяли в Париже, то Вильгельмштрассе еще успела бы оказать давление на Вену до вручения ультиматума. А она этого не сделала!
– Нет, правда, Тибо, – сказал Фонлаут, – я думаю, что Берлин был захвачен врасплох. Даже двадцать второго вечером было уже слишком поздно; слишком поздно для того, чтобы добиться от Вены изменения текста; слишком поздно для того, чтобы дезавуировать Австрию перед другими правительствами. И вот у Германии, скомпрометированной против ее воли, оставалось лишь одно средство спасти свой престиж: принять непримиримую позу, чтобы устрашить Европу и выиграть путем запугивания рискованную дипломатическую игру, в которую она, вольно или невольно, была втянута… По крайней мере, так говорят… И уверяют даже, – это тоже из очень осведомленного источника, будто до вчерашнего дня кайзер думал, что мастерски разыграл партию, ибо был уверен, что обеспечил нейтралитет России.
22
…вместе с Ледебуром… мы поднимали рабочие массы… Ледебур Георг Теодор (1850-1947) – германский социал-демократ, депутат рейхстага. В 1912 г. в связи с тем, что Балканская война грозила перерасти в войну мировую, произошли мощные демонстрации германского пролетариата.