И пили хорошо, и закуска первосортная, и помянули Генрих Михайловича, грешить нечего, тоже хорошо. Правда, и заслужил он. Душа человек был. Да и года-то еще позволяли пожить — чего там, чуть за шестьдесят. Колосов сказал, что потеря невосполнима и для публики, и для нас, что мы все учились у него, у Генрих Михайловича, и отношению к делу, и скромности, и остроумию, но что многие так и не научились, не успели, а теперь уж как бог даст!
Друкер вспомнил, как Генрих Михайлович умел подшучивать, особенно в молодые годы. В последнее время, правда, пореже, но тоже метко. Говорили, как он семью любил, как с ним на пароходе до Астрахани ездили. Геннадий Степанович сказал, что Генрих Михайлович был очень нужен Александру Борисовичу, что под его, Александра Борисовича, руководством он строил то новое, что теперь надо продолжать строить уже без него. И сам Александр Борисович подтвердил, что ценил Генрих Михайловича, потому и пришел сюда, жаль, что по независящим обстоятельствам не мог быть на кладбище, но еще раньше, на панихиде, он все сказал, а сейчас хочет только добавить, что Генрих Михайлович если и шутил, то всегда добродушно, без камня за пазухой, и это стоит тоже отдельно вспомнить.
Немного подпортил дело Санин. Он сказал:
— Слезки наши отчасти крокодилом припахивают. Довели человека. Вытеснили. А теперь вот все вместе в его квартире сидим, а его там оставили.
Но тут и самого Санина вытеснили. Под руки, под руки — и на выход. Он еще по дороге за климасовским столом успел рюмку перехватить, а потом махнул рукой и говорит:
— Эх, сказал бы я вам, да вы сами все знаете. — И уехал на такси.
Потом Женик Лузин поднялся от молодежи.
— Я, — говорит, — по возрасту Генрих Михайловича близко не знал, и шутки его только понаслышке слышал, и в Астрахани с ним не был, но сказать могу одно: был он самым из всех нас талантливым. И на сцене, и на репетиции, и даже когда на собрании выступал. И всегда он был на десять голов выше всех.
Тут Александр Борисович сильно закашлялся рыбой. Ему и воды давали, и по спине несильно постукивали, но он все кашлял, и изо рта у него вылетало множество кусочков и косточек, и слезы лились от напряжения. Ну, потом общими усилиями вылетел основной кусок, и Александр Борисович остановился.
— Да! — говорит. — Ну что за день у меня такой сегодня, прямо что-то невозможное. Ночью зуб болел, потом Генрих Михайлович умер, теперь вот рыба поперек горла встала. Ладно, говорит, — пора домой, а то как бы в общем потоке неприятностей еще машину бы не разбить. Поеду засветло.
Все закричали:
— Посидите еще! А машину до завтра оставьте, еще сладкое будет!
— Нет, — говорит Александр Борисович, — тронусь. — Подошел к хозяйке. — Я,— говорит, — вам очень сочувствую, и это искренне. Потерять Генрих Михайловича — это тяжело. Да еще народу вон сколько нашло, во всех дверях стоят и едят. И знали-то его многие только издали, а сюда заявились и еще разговаривают. Много у нас в театре швали. Требуются большие сокращения. А вам, Друкер, — сказал он Друкеру, — надо бы написать большую статью о Генрих Михайловиче и вообще о нашем старшем поколении, поставить его в пример молодежи.
Ну, отгуляли поминки, и пошла ежедневная жизнь. Александр Борисович стал делать давнюю свою мечту — его самого с Друкером инсценировку по знаменитой повести Федота Жилина «За семь верст». Вещь это такая, где сказана самая-рассамая последняя правда, и жизнь в ней выглядит поэтому такой жуткой, что каждый раз к концу репетиции прямо повеситься хочется. Этого именно и добивался Александр Борисович. Он сам говорил:
— Мы должны, — говорил, — разбудить в зрителе совесть, чтобы она сильно заболела.
У Женика не очень получалась роль Лехи Курдюмова. То есть получалась, но Александру Борисовичу хотелось большего.
— Леха — это открытый человек. Понимаешь, Женя? — говорил Александр Борисович. — Он один пошел против общего сговора. Это надо выявить. Это надо самому немножко таким быть. Это прожить надо. А у вас как будто камень за пазухой.
Женик очень старался, но камень частично за пазухой все-таки оставался. Меньше, но оставался. Женик стал наддавать голосом, чтобы выкинуть камень. Но это не помогло.
— Что вы кричите? — кричал на него Александр Борисович. — Надо, чтобы душа кричала, а не горло.
Тут еще появилась сперва одна статья, а потом вторая, и обе неприятные. Первая, друкеровская, называлась «Ни Щепкина, ни Щукина!». Друкер был в отчаянии от молодежи. Друкер вглядывался в нее довольно пристально, особенно в Женика Лузина, и только безнадежно махал рукой. Вторую статью написала Вероника Бобыш. Называлась она «Без позиции». Перед статьей был эпиграф — слова известной песни: «На позицию девушка провожала бойца». Бобыш сравнивала современную молодежь, и конкретно Женика Лузина, с артистами фронтовых бригад. Получался перекос в пользу фронтовиков. А все оттого, что нет определенной позиции, с которой можно открыть огонь по врагу. Не умеют учиться у мастеров, не используют живые примеры — того же Александра Борисовича, и Геннадия Степановича, да и покойного Генриха Михайловича.
Статьи обсудили на собрании, и Геннадий Степанович сказал, что научиться у мастеров можно многому, но таланту научиться нельзя. А тут еще вышел по телевидению фильм с участием Женика, и зрители фильм одобрили. Александр Борисович сказал на репетиции, что очень рад выходу этого фильма. На этом примере можно рельефно показать, как тяга к дешевому успеху может загубить последние крупицы способностей.
В это время выпустили наконец «За семь верст». Перед началом Александр Борисович напомнил актерам, что главная задача — разбудить совесть. А после спектакля Санин, игравший Курдюмова-старшего, довольно громко сказал:
— Совесть, может, и разбудили, но зрителей разбудить не удалось — народ как заснул в первом акте, так и проспал до самых аплодисментов.
— Лузин не потянул, — сказал на худсовете Александр Борисович. — Придется менять Лузина.
И тогда случилось непоправимое. Играли в двухсотый раз пьесу Бориса Клязина «Три сестры». Женик пришел на спектакль пьяный. И хотя роль у него была из одного слова — он вместе с другими курсантами парашютного училища кричал во втором акте «Пожар, пожар!», — происшествие не осталось незамеченным.
— Ну, мы уже дошли до Геркулесовых столпов! — говорили на собрании. — Мы уже дошли до Сциллы и до Харибды! Если артист на сцене лыка не вяжет, это уже ЧП. Ну а как на военном корабле, и в боевых условиях, и действительно пожар, и матрос вот так же бы в непотребном виде?! Долго мы любили Женю Лузина, крепко мы любили его, но в три шеи гнать из сердца надо такую любовь вместе с артистом из театра к чертовой матери, как дурную траву, чтоб неповадно было, особенно в наши дни, когда хоть и медленно, но неуклонно сокращается число пьяных даже на производстве.
Вот тут только Женик засуетился. Забегал. Вступил в многочисленные, но совершенно безрезультатные переговоры.
— Неужели всё? Неужели насовсем?! — воскликнул он, разговаривая с признанным уже обломком театра — с Саниным.
— Ну почему же всё? — сказал Санин и дал ему совет. Один-единственный, но спасительный.
Женик пришел к Александру Борисовичу и сказал, что ни о чем он не жалеет, а жалеет только о том, что не бывать ему больше на Александраборисовичевых репетициях, не видать тех изумительных поворотов и превращений, которые случаются на каждом шагу этих репетиций, не слышать ему, как громом проносится голос его, сея тревогу и пробуждая, непрерывно пробуждая совесть, не знать ему радости роста под могучим крылом, а знать ему только серую каменистую дорогу дешевого успеха прямо в тупик.
Александр Борисович окликнул Женика уже в дверях.
— Я к вам, Лузин, всегда хорошо относился. Тем более обидно было видеть вашу неблагодарность.
Лузин подбежал и крикнул:
— Нет! нет! Это недоразумение! Если что-нибудь когда-нибудь, то не то хотел сказать.
— Вам вообще над словом надо поработать, Женя. Слово — великая вещь. Вам надо осторожнее со словом обращаться, даже на похоронах.