Мы говорили. Думали. Молчали. Это был перелом. Настоящий перелом в жизни каждого из нас.
Потом я понял, что именно в эти дни, в эти месяцы происходил тот окончательный бесповоротный перелом в душе моего друга, который привел его сперва к эмиграции “ближней”, потом “дальней”, потом к четырнадцати годам, что мы вообще не виделись, а в редких письмах и опасливых телефонных разговорах все более понимали, что теряем общность. Мы по-разному стали смотреть на вещи. Чтобы потом, когда уже почти не было надежды, чтобы потом... была еще целая новая жизнь.
* * *
Цитирую по тексту предисловия Симона (уже Шимона) Маркиша к книге “Родной голос”, составленной им и изданной в 2001 году в Киеве:
“...Достоевский сто двадцать лет назад выразился: “Еврей без Бога как-то немыслим; еврея без Бога и представить нельзя”. Немыслимое обросло плотью. В обезбоженном мире еврей без Бога — не исключение и даже не редкость, напротив — он в большинстве.
Но если не религия, не заповеди, обряды и молитвы объединяют нас, не знающих веры, но принадлежащих еврейству и головою и сердцем, то что?
Я думаю — культура. <…>
Возможно не будет совсем уж лишним уточнить, что евреи т о л ь к о по рождению, к своим корням равнодушные, а не то и прямо враждебные, в круг нашего внимания не входят.”
Симон сместил со своего письменного стола любимых прежде античных авторов, убрал на дальние полки западноевропейскую и американскую литературу. Его внутренним интересом все более овладевала исключительно русско-еврейская литература.
А как профессионал (а он был и оставался филологом и историком русской литературы высшего класса) Маркиш нашел себе применение в русском отделении Женевского Университета, возглавляемом выдающимся французским руссистом Жоржем Нива.
Чтобы не рвалась нить биографии, сообщу, что Симон, живя в Будапеште, овладел довольно прилично венгерским языком. Среди венгров у него появился интересный круг знакомых. Однажды (только однажды) Симон приезжал в Союз. Жил у нас. Мы с моей женой Наташей Теняковой ждали тогда рождения дочери. Общение наше с Симоном перешло на какой-то поверхностный уровень. Мне казалось, что захватившая его целиком еврейская тема сужает его талант, отрывает от той, если так можно выразиться — ВСЕМИРНОСТИ, которая была его силой и признанной особенностью. Но это было мое мнение. Симон думал иначе. И мы все больше помалкивали.
Жизнь в Венгрии, с точки зрения властей, не была еще полной эмиграцией. Да и Симон считал, что он по-прежнему живет в социализме. Он не чувствовал себя свободным человеком.
За несколько лет до этого покинула страну его матушка — Эстер, вдова Переца Маркиша — и его младший брат Давид, талантливый журналист и писатель. Они уехали в Израиль. Отъезд был трудный, даже мучительный. Симон остался в Москве с бабушкой — поразительно достойной и умной Верой Марковной. Но вот бабушка умерла, и тогда... оказалось, что ничего более к Москве его не привязывает. И, однако, он уехал не в Израиль. Он влюбился в Юлику и стал жителем Будапешта. У них родился сын. Наши отношения поддерживались регулярными письмами. И вдруг...
С оказией я получил письмо от него из Швейцарии. Он выехал по научному обмену... и стал невозвращенцем. Он звал жену с собой, он звал ее теперь к себе, но она отказалась — так писал он. Он подробно обосновывал свое бегство. Честно говоря, я подозревал и иные, побочные причины. Я полюбил Ю.Н., и мне нравился их союз. Но я не судья ни им, ни ему.
Переписка с капиталистической страной стала совсем затрудненной. А о свидании невозможно было и мечтать. К тому же у меня начались неприятности с властями. Я стал “невыездным”. Пульс нашей дружбы стал редким и неровным. Он еле прослушивался.
* * *
Началась перестройка. Меня “выпустили” аж в Японию — одного, надолго! Ставить спектакль. Шла зима 86-го года. Из Токио я набрал номер телефона Симона в Женеве. Наконец мы слышали голоса друг друга. Но мы были очень далеко. И к тому же мы сильно повзрослели, чтобы не сказать постарели.
Весной 87-го я получил приглашение дать концерт в театре Одеон в Париже. Я не верил своим ушам, своим глазам, но я жил в Латинском квартале и в день концерта ждал приезда Симона из Женевы.
На перроне Лионского вокзала я оказался минут за двадцать до прихода поезда.
Симон вышел из самого дальнего вагона. Я узнал издали, сразу узнал его легкую мелкую походку. С ним была всего только маленькая сумка и зонтик. На расстоянии казалось, что он совсем не изменился. Он остановился вдалеке и поднял приветственно руки.
Мы не виделись четырнадцать лет.
В 88 году я давал концерт в Милане, и Симон снова приезжал повидаться.
А еще через год по его приглашению я ехал поездом через всю Европу в Женеву.
За это время мне открылся новый круг его общения. Кроме упомянутого уже Жоржа Нива, это были интереснейшие люди русской эмиграции — Ефим Эткинд, Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Мария Розанова. Но — странное дело — находясь в старинных и дружеских отношениях со многими, Симон как бы вовсе и не принадлежал к слою эмиграции. Он был и с ними, и сам по себе. Был еще женевский круг его коллег — профессоров и его нынешних и бывших студентов. С ними связь была, пожалуй, теснее и живее. Гостей из России, бывших знакомых, Симон принимал необыкновенно радушно со всей щедростью души и кармана. Но разговора о том, чтобы нанести ответный визит, не поддерживал. Прошлая жизнь вспоминалась, но ни о каком возвращении, даже на короткий срок, ни на каких условиях не могло быть и речи.
Он жил в Женеве на улице Бови Лисбер, это была реальность, и она была необратима.
* * *
Я сидел на его лекции. Он говорил об одном из своих любимцев в русской литературе — Державине. Именно — не читал лекцию, а говорил. Было замечательно. Бывал я на семинарах, присутствовал на индивидуальных занятиях. Но даже если бы ничего этого не видел я своими глазами, через знакомство с его многочисленными учениками узнал бы я, какого высшего качества был их Учитель. Его очень ценили. Продолжали поддерживать с ним связь, уже окончив Университет, сами становясь учителями, профессорами, переводчиками, дипломатами высокого ранга, как Хайди Тельявини.
Высокая ученость в сплетении с естественностью и простотой — такая атмосфера была на кафедре. И создавалась она прежде всего талантом и усилиями Жоржа Нива и Симона Маркиша.
Жорж возглавил “Русский кружок”, и под этим скромным названием образовался клуб международного масштаба. Гостями клуба побывали многие выдающиеся люди из России и из русской эмиграции. На публичные заседания, бывало, собиралась вся русскоязычная Женева. Симон был и консультантом, и “связующим звеном”, и участником клубных встреч.
Но “внутренняя душа” его все более сосредотачивалась на одном предмете — русско-еврейская литература. Исчезающий, или, по его мнению, исчезнувший мир.
В 93-м году он писал: “Прошедшего не вернуть, черных десятилетий, превративших российское еврейство в духовный труп, из истории не вычеркнуть. Труп же — финансовыми вспрыскиваниями Запада и Израиля — можно только гальванизировать, но не оживить.
И потому понятны голоса из России: все усилия надо приложить к тому, чтобы крохи минувшего, как-то еще сохраняющиеся (в государственных архивах и семейных преданиях, в старой периодике и т. п.) не изгладились из исторической памяти народа бесповоротно...
...И — хочется верить. Прежде всего — в то, что даже при худшем варианте уход российского еврейства со сцены будет мирным и добровольным, что иссохшая ветвь не будет ввергнута в огонь”. (Из статьи “Усыхающая ветвь”)
Вот о чем болела и чему служила внутренняя душа моего друга.
Три блестяще написанных портрета — Бабель, Гроссман, Эренбург — и ряд статей составили великолепную напряженную, в сердце бьющую книгу под названием “Бабель и другие”.