Последний составленный им сборник русско-еврейской литературы — уже упомянутый мной “Родной голос”. Симон и сам понимал (и даже писал в предисловии), что многих из этих авторов никак не причислишь к первому рангу русской литературы. Но были там и ослепительные вещи. Например (для меня) — трагедия в стихах “Осада Тульчина” Николая Минского, были отрывки из несомненно великого Владимира Жаботинского. Однако Маркиш не козырял общепризнанными именами. Все свои силы отдавал он любовному, я бы сказал — со слезой, ухаживанию, сохранению всего, что осталось от “усыхающей ветви”.
Я порой подшучивал над его нынешней “упертостью”. Он принимал шутки с улыбкой. Но был — так я ощущал — некий “кокон” внутри него, для которого и я — друг давний и проверенный — был посторонним.
* * *
А “внешняя” его душа — по-прежнему открытая и богатая — вела на необходимые и питающие оптимизмом свидания везде, где возможно было. В Москву он не ехал, как я его ни звал. Но КАЖДЫЙ ГОД, где бы я ни оказывался за рубежом, Симон появлялся. С маленькой сумкой, с бутылкой вина и зонтиком.
В Барселоне я снимал несколько сцен для фильма “Чернов/Chernov”. Симон приехал. А ведь это ой как не близко. И он так органично, так весело вписался в компанию нашей группы. И подружился с Андреем Смирновым — нашим героем, и с оператором Мишей Аграновичем, и с художником Аликом Боимом. И даже СНЯЛСЯ в малюсеньком эпизоде (волновался жутко и был сильно зажат). В финале фильма он “сыграл” пожилого официанта в кафе у моря.
Симон несколько раз приезжал ко мне в Париж и в Брюссель, когда я работал в тамошних театрах. Мы встречались в Кольмаре и во Франкфурте-на-Майне. Мои друзья становились его друзьями, потому что Симон никогда не утрачивал своего покоряющего обаяния естественности.
Он хорошо знал Европу. Поэтому прогулки с ним по малым городкам и по музеям его выбора оказывались впечатлениями незабываемыми. Но вот особенность именно ему принадлежащая — он, прирожденный лектор, — никогда не превращал свои огромные знания в монолог и в поучение.
Для русского уха звучат так романтично названия мест, по которым мы бродили вдвоем и с семьями, и с друзьями — Беллинзона, Брюгге, Сен-Жермен-ан-Ле, Бобиньи, Порт-де-Клиньянкур. Да они и в самом деле романтичны, эти места. Но в лучших (или невольных?) традициях нашей общей родины говорили мы в этих местах большей частью о Москве, о Питере, о Киеве... о людях: что они там сейчас, в этот момент поделывают, как меняются, как мы меняемся по отношению к ним, короче, по-пушкински, о местах “где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил”.
А писать мы друг другу стали реже. Телефон развращает. А возможность видеться ослабляет эпистолярное напряжение. Однажды, с оказией, Симон вдруг прислал мне связку моих к нему писем за много лет. Он их сохранил?! Зачем прислал теперь? Почему-то дрогнуло сердце.
* * *
С возрастом начинает казаться, что мир вокруг становится хуже. Даже при внешних признаках благополучия. А мы, дескать, все те же! За это подымают кубки, кружки, рюмки старые друзья — мы неизменны, мы еще крепки. Это мужество.
Есть и другое мироощущение. Само собой, что мир меняется, но меняюсь и я, и мы уже не те. Мало того, мы и не должны быть “теми” — приходит время. Болезни старения — производное от накопившейся горечи души. Ее — горечь — не надо показывать — неделикатно. А чтобы не дать ей излиться, подсознательно и сознательно строятся перегородки. Общение затрудняется. Это тоже мужество.
Мы искренне желали встречи. Не так просто найти возможность и время увидеться за две-три тысячи километров от дома. Встречались. И подымали рюмки за то, что еще живы. Но пилось не очень. И говорилось, надо признаться, тоже не очень. Больше молчалось. Проходило два-три дня, и надо было разъезжаться. Спохватывались, что не успели — не успели высказаться и расспросить. Времени оставалось только на то, чтобы твердо договориться о следующей встрече.
Ясно вижу картинку примерно пятилетней давности. Мы с Наташей приехали в Париж, у меня был концерт, а потом удалось специально остаться на неделю, чтобы пообщаться с Симоном. И он приехал из Женевы. И вдруг... было совершенно свободное время. Погода была скверная. Моросили холодные дожди. Мы пошли в музей Пикассо. Под зонтиками медленно двигалась громадная очередь. Стояли больше часа. Наконец вошли. На первой ступеньке лестницы Симон сказал: “Идите, поднимайтесь, я здесь вас подожду...” — “Симоша, болит что-нибудь?” — “Нет, нет... Я посижу здесь, погляжу одну статью. Подожду вас. Идите, смотрите... Я это уже видел...”
Что сказать? Как-то не глянулся нам в этот раз Пикассо. Довольно скоро мы спустились. В вестибюле на скамеечке сидел Симон. В руках была какая-то рукопись, но он не читал ее. Видимо, уже прочел. Он поднял глаза на нас, улыбнулся: “Поглядели? Ну, пошли”.
И в ту же парижскую встречу, почувствовав, что я ДОЛЖЕН начать говорить, потому что молчание затягивается, я с ужасом обнаружил, что я НЕ МОГУ. Буквально — физически! Рот не открывался, глаза не открывались. Начался опоясывающий лишай на лице.
Совпадение? Случайность? Возможно случайность. Но еще и какие-то мистические контрапункты. Мы оба СЛИШКОМ готовились к этой встрече.
* * *
В Швейцарии жесткие правила выхода на пенсию государственных служащих. Преподаватели Университета — это ведь госслужащие.
В шестьдесят четыре года педагог, кто бы он ни был, получает письмо, как черную метку. Дескать, очень Вами довольны, ценим труды и так далее и тому подобное, сообщаем, что ровно через год будем иметь честь окончательно отблагодарить Вас, сказать большое мерси и... будьте здоровы! И ровно через год... мерси, и в обязательном порядке с завтрашнего дня извольте освободить место.
Конечно, это повлияло. Нарушился трудовой ритм, который длился двадцать лет. Симон любил свой Университет.
Симон стал пенсионером, подчеркивающим свою жизнь ВНЕ активной деятельности “на столбовой дороге” культуры. Хотя... кто знает (а раздумывая о его судьбе, скажу — КТО СМЕЕТ ЗНАТЬ?), какую дорогу нужно назвать столбовой?
Он сменил свою прекрасную квартиру в Женеве на меньшую, подешевле. Довольно большую часть года проводил в Будапеште, где жила его новая жена — Жужа Хетени со своими двумя сыновьями. Там тоже у него была своя скромная квартирка-кабинет. Со стороны психологическое его состояние я формулировал так: ему было необходимо одиночество, с которым он не знал, что делать.
При этом сохранялись многочисленные дружеские связи. И не просто связи. Сохранялось чудесным образом его ВЛИЯНИЕ на множество людей. Влияние культурное, интеллектуальное, моральное, личностное. Вот назову несколько имен: Марлен Кораллов, литературовед, эссеист — политзаключенный сталинских времен, знавший Симона еще в начале 50-х, физики Юля и Саша Филипповы, математик Никита Введенская, литературовед и издатель Игорь Виноградов, режиссер и горячий общественный деятель Алексей Симонов, журналист и издатель Эйтан Финкельштейн из Мюнхена. А немногим раньше — Иосиф Бродский, в одной из статей назвавший его “гениальным Симоном Маркишем”. Сергей Сергеевич Аверинцев, сам человек несомненно гениальный, одна из вершин нашей культуры и гуманитарной мысли.
Для всех этих людей Симон Маркиш был не просто одним из знакомых, а существенной частью окружающего их мира, критерием истинности, точкой отсчета.
Всем этим и, может быть, еще большим был он для меня. Я подружился со многими из его швейцарского круга. Жан-Филипп Жакар, нынешний глава Русской кафедры, Лика и Арман Брон, Рудольф и Розанна Шаллер, Корин Амашер, упомянутая уже Хайди Тельявини, ныне посол, специальный представитель Генерального секретаря ООН в зоне грузино-абхазского конфликта, и, конечно, его друг, его начальник и его оппонент — великолепный Жорж Нива, написавший (среди бесконечно многого другого) замечательную книгу об А. И. Солженицыне, переводчиком которой с французского был... Симон Маркиш! (1984 г.) Ей-Богу, не будет преувеличением сказать, что Симон был не просто частью этого круга. Он был его душой.