— Мне бы хотелось так думать.
— Сыграй мне что-нибудь.
Он покачал головой.
— Гармонику у меня забрали. Все забрали. Даже шнурки. А то вдруг бы я да испортил им развлечение.
— Сволочи.
— Да.
— Ну, так спой.
— Мистер Мур решил провести веселый вечерок?
— Вот именно.
Он подумал, а потом откинулся на спинку стула, полузакрыв глаза.
— «Добрые люди в этом дому…»
— А!
— «Тут ли священник и можно ль к нему? Стучится чужой к вам…»
Я вытащил чертов револьвер из-под шинели и оглядел его. Словно бы все в порядке. Курок взвелся с легким щелчком. Я вздрогнул, но он продолжал петь.
— «Стучишься не зря ты, он дома теперь…»
Шаги в коридоре. Я спрятал револьвер за пазуху. Послышались голоса.
— «Убили под Россом отца моего…»
Они прошли дальше по коридору. Больше ни шагов, ни голосов. Я встал и подошел к нему.
— «А в Горей…»
Блеск его влажных невидящих глаз за ресницами. Его руки расслабленно лежали на столе. Я положил левую руку на его пальцы. Они сплелись с моими.
— «Я ненависть в сердце своем на таю, Но крепче всего я отчизну люблю».
Его глаза внезапно открылись. Такие синие. Он улыбнулся мне.
— «Благослови же, отец, и пусти…»
Я зажмурил глаза и дернул пальцем. Когда замерли отголоски оглушительного грохота, я услышал бегущие шаги. Он медленно отклонялся от меня, его пальцы медленно выскальзывали из моих. Стул упал вместе с ним. Кто-то кричал. Я стоял неподвижно, закрыв глаза. Когда дверь открыли, в моих ушах еще звенело эхо выстрела. Потом они взяли из моей руки револьвер и увели меня.
Понять они не способны. А потому я ничего не говорю. Пушки на передовой бьют не смолкая и все громче. Здание вибрирует.
Я — офицер и джентльмен, а потому у меня не отобрали ни шнурков, ни ручки. И я сижу. И жду. И пишу.
Старая шутка
(Роман)
5 августа 1920.
Знаменательный день. Солнце светит вовсю. Это-то не знаменательно, только странно, ведь на дворе август.
Наш дом стоит к морю боком и смотрит на юг, так что все комнаты залиты солнцем. Судя по дымке на горизонте, — похоже, от моря поднимается пар, — солнце повсюду: не только на нашей полоске, на восточном побережье Ирландии, но и в Корке, Скибберине, в Белфасте, Голуэе и Килкенни; сушит траву и тревожит фермеров. Похоже, что погода вечно тревожит фермеров. Даже в Англии, где я никогда не бывала, солнце светит вовсю. Мы читаем об этом в газете, она приходит по утрам как раз к завтраку и завладевает тетей Мэри примерно на полчаса.
Если подняться на холм позади нашего дома, в ясные дни виден Уэльс. Не такое уж волнующее зрелище, просто серая шишка вдалеке, а все-таки другое какое-то место. Новое. Последние две недели Уэльса было не разглядеть, просто в небо мягко поднималась бледная дымка и отгораживала наш остров от всего света.
Утренние поезда из Дублина набиты битком: прибывают горожане посидеть на берегу, шлепают по воде, кидают в нее камешки и кричат на детишек, а те за несколько часов меняются на глазах: вначале по-городскому бледнолицые, они нестерпимо обгорают на неожиданно жарком солнце и под конец хнычут и капризничают. Обычно приезжие держатся на дальнем краю пляжа, поближе к станции и двум маленьким кафе, где есть фруктовые соки, мороженое, печенье и можно насладиться чашкой живительного чая. В сущности, нам эти приезжие ничуть не мешают. Нарочно для них введены два поезда, которые под вечер забирают их обратно в город, ведь не все уместятся в том, что идет в половине шестого из Уиклоу. Пляж после них остается грязный, захламленный, но почти весь мусор смывает прибой. А вот бедный мистер Кэррол, начальник станции, с ног сбивается, поддерживая в своем хозяйстве чистоту и порядок, он единственный на всю нашу деревню откровенно радуется, что жара у нас редкость.
Знаменательный день.
Сегодня мне исполняется восемнадцать.
Чувствую, что это очень важная веха в моей жизни. Я кончила школу. Вчера забросила на чердак все школьное: платья, учебники, правила поведения, которые мне столько лет старались навязать, и даже альбомы с фотографиями подруг, которых я вовсе не жажду еще хоть раз увидеть.
С этого дня я начинаю становиться личностью. Вступаю в свой новый год. Впереди у меня вся жизнь, еще пустая, как страницы этой тетради, — я ее сама себе подарила на день рожденья. Это, в сущности, не дневник, скорее мимолетные мысли, в которых я отражаюсь, так что через сорок лет, если жива буду, как сказала бы Брайди, я смогу оглянуться назад и увижу, какова я была в начале пути. Забывать очень легко. Я в этом убедилась, наблюдая тетю Мэри, уж не говорю про деда, но дед — случай особый, его медленно пожирает невообразимая старость.
Вообще-то, наверно, не следовало начинать с погоды, но, может быть, через сорок лет мне приятно будет знать, что в день, когда я впервые стала замечать окружающий мир, светило солнце.
Мне кажется, на земле всегда была война. Думаю, и через сорок лет будет примерно то же самое, хоть люди и говорят обратное. Даже из нашей маленькой деревушки сколько народу убито. Мой дядя Габриэл убит под Ипром, его имя занесено на доску в память павших; там же, на стене нашей церкви, увековечены сын ректора и брат миссис Тирел, — этот, по словам тети Мэри, был повеса и развратник, а все-таки никто не пожелал бы ему сгинуть от пули какого-то бородатого мусульманина. И еще брат священника, отца Фенелона, и Сэмми Кэррол с железнодорожной станции, а Пэдди Хегерти, сын рыбака, лишился правого глаза и теперь немножко не в своем уме. В нашей округе есть и другие, только я сейчас всех не припомню. И потом, Фила Райана убило, когда англичане из пушек били по Сэквил-стрит, а на прошлой неделе «черно-пегие»[41] застрелили Барни Карни, когда он после танцев выходил из Брэйского зала. Говорят, застрелили по ошибке. Может быть, на том свете им лучше, чем здесь, по крайней мере, так Брайди говорит — на небесах ли, в преисподней ли, хуже, чем здесь, быть не может. Пожалуй, я с ней не согласна. Бывают, конечно, разные ужасы, а все равно, по-моему, жить — большое везенье.
Тетя Мэри подарила мне на день рожденья теннисную ракетку. В глубине души она надеется, что я стану хорошей спортсменкой и буду пользоваться успехом в обществе, но, думаю, ее ждет разочарование. Брайди испекла для меня пирог — предполагается, что я об этом не подозреваю. Дед уже не способен никому ничего дарить. Я получила семь поздравительных открыток от бывших школьных подруг и коробку шоколада от садовника Джимми — это очень, очень великодушно с его стороны, у него ведь нет лишних денег. Сейчас мне слышно, как он под моим окном медленно разравнивает граблями песок. Ему, видно, нипочем ни жара, ни холод, он всегда двигается неторопливо — что-то подвязывает, ровняет, пропалывает, высеивает, и руки у него теперь как древние корни, которые зарываются в мягкую землю, будто хотят опять обрести в ней покой.
Родителей у меня нет. Посторонним иногда от этого немного неловко или грустно, но я-то привыкла, ведь у меня их никогда и не было. Тетя Мэри для меня сразу и отец и мать, меня это вполне устраивает.
Следы моей матери везде, куда ни погляди — фотографии в премиленьких серебряных рамках, в альбомах или засунуты за рамы зеркал, которые от старости и зимней сырости уже пошли пятнами. Похоже, она всегда улыбалась, совсем как тетя Мэри, и волосы у нее закручивались над высоким лбом прелестными вопросительными знаками. На моем туалетном столике (когда-то он был мамин, и все, что есть в моей комнате, когда-то было мамино) лежит серебряная щетка для волос, и на ручке — мамин вензель. А в одном из ящиков комода — ее носовые платки, но у меня никогда не хватало храбрости ими пользоваться. Я сплю в той самой постели, в которой спала она, когда была молоденькая. Зимой на ветру в окно стучат те же ветки. Те же ступеньки скрипят у меня под ногами, когда я взбираюсь по винтовой лестнице сюда, к себе, в нашу комнату на верхотуре. Восемнадцать лет назад она дала мне жизнь, а я ее убила. Отблагодарила называется.
41
Английские карательные отряды в Ирландии в 1920–1923 гг.; принимали участие в подавлении национально-освободительного движения.