— То, дядьку, люди вон там? — решаются спросить молчаливого запорожца.
Запорожец глянул, выпустил из-под усов дымок — и опять молчит.
— Может, татары, дядьку? — новый вопрос.
— Дрохвы, — вылетает короткий ответ из-под усов вместе с дымом.
И опять настало молчание, такое же полное, как молчалива эта степь. Да и говорить никому не охота. Каждый думает, и каждому думается свое, прошлое, еще такое недавнее, но такое уже далекое. Солнце перешло уже за полдень; облака уплыли все к горизонту; становилось жарко, и кони, видимо, притомились, да и напоить бы их давно пора.
Как раз в это время в стороне показались кусты терна и верболоза. Блеснула на солнце полоса воды — то была речка. Увидав воду, кони радостно заржали.
— Ага! Пить захотели... Добре... Заворачивайте, хлопцы, к воде: и коней напоим да попасем, и сами отпочинем, — распорядился запорожец.
— И у меня в горле пересохло, — сказал Грицко.
Привернули к речке. Она тихо и ровно протекала среди пологих берегов, поросших кое-где высоким камышом. По берегу меланхолически бродили цапли; увидав всадников, они испуганно замахали крыльями и полетели дальше. Дикие утки выпорхнули из камышей и с кряканьем понеслись за цаплями.
Беглецы сошли с коней, стреножили их и пустили на траву, которая казалась такою роскошною, сочною и мягкою. Запорожец, как запасливый, достал из своей переметной сумы хлеба, вяленой тарани, огурцов и добрую баклажку водки — «оковитої»: все это ему насовала в «сакви» стара Омельчиха, которой сынок, Одарочкин батько, тоже казаковал где-то, и она без слез не могла видеть запорожца. Сели кружком на траву. Запорожец достал из саквов маленький серебряный «корячок» — чарочку, которую, между прочим добром, он нашел когда-то в сумке у заарканенного татарина.
— Добрый корячок, — сказал он, любуясь чаркой, — стоит татарской головы.
И он налил из баклажки живительной влаги.
— Сторонись, козацкая душа, оболью! — сказал он, крестясь, и опрокинул корячок под богатырские усы, даже не крякнув.
Он налил снова и подал Грицку.
— Ану, хлопче, вонзи в душу сие копие.
Грицко перекрестился, выпил и крякнул.
— О, чтоб ее! Точно кота в горло посадил, — замотал головою Грицко.
— Ничего, хлопче, твоя душа не мышь, кот не задавит, — утешал его запорожец.
Выпили и остальные молодцы, и у всех на душе как будто стало легче. Принялись за огурцы, за тарань. Здесь, у воды, степь не была такою мертвою и молчаливою, какою она была за несколько часов до этого. Коростели задорно трещали в траве; то там, то здесь «хававкали» и «пiдпадьомкали» перепела, чайки перекликались за речкою, а в камышах где-то гудела глухо выпь — бугай-птица. Распевала в тернах и по лозам мелкая пташка, жужжала и трескотела всякая мелкая живая тварь — всевозможная «комашня».
— А далеко еще, дядьку, до Сечи? — спросил черномазый Юхим, высасывая голову тарани.
Запорожец глянул на него лукавыми глазами и насмешливо моргнул усом.
— Нет, уже близко, — проронил он лениво, — рукой подать.
— А как таки будет?
— Да недели две ходу будет.
Остальные товарищи рассмеялись. Юхим догадался, что это над ним, и сам захохотал.
— Вот поймал облизня, дурный! — похвалил он сам себя.
Лошади забрались в воду и, утолив жажду, фыркали, видимо, довольные своей судьбою. Грицко, кончив трапезу и помолившись на восток, тоже подошел к воде, прилег на берег грудью, припал ртом к реке и стал пить лежа.
— Не пей так, хлопче, татары поймают, — остановил его запорожец.
— А как же, дядьку? — спросил Грицко, поворачивая голову.
— Пей горстью, по-козацки.
Скоро все кончили трапезу, помолились, напились воды из речки, убрали припасы, связали лошадей поводами друг с дружкой и пустили на одном аркане.
— Теперь отпочинем, — скомандовал запорожец.
Молодежь, повалившись на животы и уткнув носы в шапки, тотчас же захрапела: бессонно проведенная ночь дала себя знать. Не спал один запорожец. Растянувшись носом к небу, он, глядя в бесконечную синеву, посасывал свою трубочку и думал, о чем только может думать запорожец... Далекая беленькая хатка за Сулою вся в зелени... Зеленые вербы у ставка... Под вербами сидит девушка, глубоко наклонив голову и тихо напевая, она что-то шьет... На том боку, за Сулою, у опушки темного леса казак траву косит и часто поглядывает туда, где шумят вербы над черною, низко склоненною головою с васильками в волосах... Потом на этой черной головке, над бледным, как стена, лицом, золотой венец, поют «Исайя ликуй»... А молодой казак, что косил траву за Сулою, смотрит издали, из толпы, на это бледное под венцом лицо, и кажется ему, что у него сердце вырезывают — вырезывают и поют «Исайя ликуй»... А там Запорожье — не слыхать ни женского голоса, ни «Исайя», не видать милого, бледного лица — одни хмурые, усатые лица товариства... Днепр голубой, еще более голубое море, и голубое и бесконечное небо... Козлов-город [Козлов — теперь — Евпатория], Кафа, Синоп, Трапезонт [Трапезонт — Трапезунт (теперь — Тробзон) — город и порт на черноморском побережье Турции] — галеры, невольники...
Все это в полусонной дреме грезится запорожцу. А трубочка посипывает, потухла, — глаза сон смежает...
Вдруг где-то отдался как бы далекий собачий лай...
Запорожец открыл глаза; лай повторился, сначала как бы с одной стороны, потом с другой... Запорожец приподнялся на локте, вслушивается, — ничего не слыхать... Он тихо приподнялся сначала на колени, осмотрелся кругом, — ничего не видать... Опять ветром донесло откуда-то собачий лай... Запорожец встал на ноги — голая бесконечная степь да кое-где курганы... Через один из курганов пронеслись темные точки — это сайгаки... Это недаром — они вспугнуты кем-то...
На берегу, где отдыхали беглецы, росла старая ива. Запорожец, цепляясь за ветви, взобрался на самую вершину дерева и окинул глазами степь. То, что он увидел, заставило расшириться его маленькие зрачки...
Он быстро слез с дерева и стал расталкивать заспавшихся товарищей.
— Хлопцы, вставайте живей... За нами погоня...
— Что? Что, дядьку? Пан?.. Загайло?..
— Вставайте, стонадцать вам чертей! За нами гоны!
— Гоны? Ох, лишечко! Что нам делать?
— На коней зараз, дядечку!
— Э! Поздно на коней... надо в воду.
— Как в воду, дядьку? Вот беда!
— В воду! Топиться — стонадцать коп чертей!
— Батечки! Мы, может, еще убежим...
Лай собак послышался теперь совершенно явственно. Молодые беглецы в ужасе смотрели друг на друга безумными глазами: они узнали издали голоса гончих собак князя Острожского — от них не уйти. Запорожец между тем бросился к сухому прошлогоднему камышу, торчавшему у воды из-за зелени молодого, достал нож, срезал четыре самых толстых камышины, обрезал их наскоро, продул их так, что воздух проходил свободно, и воротился к товарищам, растерянно топтавшимся на месте.
— Возьмите вот это — по камышинке...
— На что, дядьку?
— Стонадцать коп чертей! Слушайте: возьмите по камышинке в рот, да и прячьтесь в воду промеж осокою либо меж очеретом — так с головою и прячьтесь, чтоб головы не видно было с берега... Хоть день просидеть можно под водою... Мы так от татарвы прячемся...
Молодые беглецы жадно ухватились за камышинки и дрожащими руками стали совать их в рот и дуть. Утопающие хватались за соломинки...
— Да глядите, чтоб один конец камышинки был во рту, а другой над водою, а не в воде, а то вода в рот польется, тогда стонадцать коп — все пропало.
Погоня приближалась. Слышны были голоса людей, конский топот и веселый лай собак. Заржали лошади беглецов — узнали, что свои близко; им отвечали ржанием оттуда.
Запорожец что-то вспомнил: он бросился к терновому кусту, отломил несколько острых колючек, метнулся к спутанным лошадям, быстро распутал их, отвязал от аркана и, ткнув под потники каждой по нескольку колючих игл, хлестнул каждую нагайкою. Лошади, почуяв острую боль от терновых колючек, как бешеные, понеслись по степи. Погоня была близко.