— Окаянные! — пробормотал сквозь зубы бородач. — Гореть хотят… Выламывай, ребята, ворота!
Дым, показываясь в разных местах, охватывал все большее и большее пространство. Из-за ограды показывались уже огненные языки. Крики переходили в отчаянные вопли.
— Высаживай ворота! Живо! Руби бердышами!
Но массивные ворота не поддавались. Пламя разгоралось, шипение и треск все усиливались, неистовые вопли заглушали треск и гул пожара. Стаи голубей, ласточек, стрижей и других птиц испуганно метались в воздухе, кружились в дыму и стремглав падали в пламя, где погибали их гнезда с птенцами. Крылья белых голубей трепетали высоко в воздухе, словно бабочки или лепестки белой бумаги, а среди отчаянных воплей отчетливо раздавался голос фанатика:
— Радуйтесь, православные! Вон венцы с неба сходят!.. Дух святой в виде голубине, радуйтесь!
Солдаты дружно рубили ворота, ограду, но еще дружнее бушевало пламя: крыши домов, келий трещали и корчились, словно в судорогах. Ужасному шуму и треску вторили страшные человеческие стоны и проклятия.
На ограде показалась женщина с ребенком на руках. Она, видимо, с глухим отчаянием боролась с кем-то, кто удерживал ее сзади, стаскивал с ограды. Лицо ее искажено, волосы в беспорядке. Нечеловеческий крик вырывается из ее груди, и она бросает ребенка вперед, за ограду, а сама навзничь опрокидывается внутрь ограды. В одно мгновение на ее месте показывается огненная фигура, человек, обмотанный паклею и политый смолою, он горит, как свеча…
— Га! Ведьма! Не хочешь быть аллилуевой женой! — рычит эта горящая гигантская свеча и спрыгивает с ограды.
В одно мгновение он схватывает барахтающегося на земле ребенка и перекидывает его обратно, за ограду, в огонь..
— Гори! В раю будешь!
Сам же он падает на землю, горит и корчится в муках. К нему подбегают солдаты, но не смеют дотронуться до этой безобразной горящей массы, издыхающей в корчах. На ограде показывается другой огненный человек и, со страшным визгом соскочив на землю, стремительно бежит к озеру и со всего размаху прыгает в воду… Вода поглощает безумца, а на поверхность высылает только пузыри, которые тут же лопаются и исчезают…
Забор, наконец, в двух местах выламывается и падает внутрь. Глазам представляется потрясающая картина: в пламени мечутся горящие люди, старики, взрослые, женщины, дети. По земле, словно черви, извиваются такие же горящие безумцы, горят друг на дружке, падают и вскакивают, рвут на себе волосы, поднимают к небу руки… С треском рушатся крыши домов, церковные главы, а кругом в страшных позах с потрясающими воплями корчатся какие-то бесформенные массы или лежат недвижимо, словно обугленные бревна или лесные карчи… Но это не карчи, а политые смолою и обмотанные паклею обуглившиеся люди…
Те, которые еще в состоянии стоять и метаться в муках, как бешеное стадо бросились в пролом и вопя, визжа, стоная нечеловеческими стонами, падая и вскакивая, стремятся к воде, падают один на другого, опять вскакивают и с шипением бросаются в озеро, которое их и поглощает, покрывая собою это возмутительное зрелище… За горящею женщиною бежит к воде девочка, желая настигнуть свою мать, но какой-то засмоленный демон хватает девочку на руки и вместе с нею бросается в пламя.
Во время этого адского «действа» в противоположной пожарищу задней стороне ограды отворилась калитка, закрытая густым кустом свидины, и из нее торопливо вышли два человека. Один из них был тот старый фанатик, который якобы поймал беса в чернильнице и которому якобы верховные апостолы Петр и Павел «сродичи», а другой — худой высокий чернец в скуфейке старинного соловецкого образца. Они тащили небольшой кованый железом сундук, направляясь к воде. Там под прикрытием прибрежных кустов ивняка и осоки стояла привязанная к кусту лодка. Беглецы втащили в нее сундук, отвязали лодку, уселись сами в нее и быстро поплыли от Палеострова в противоположную от Повенца сторону.
— Ангелы-то как радуются ноне, — сказал апостольский «сродич» Емельян, глядя на покинутый ими дымящийся остров, — венцов-то, венцов-то мученических сколько раздадут они ноне!
— Истинно, — подтвердил его спутник, чернец в скуфейке, сидя у руля, — поди, тысячи две с половиною праведников привел ты в рай, Емельян.
— Полтретьи тысящи! — восторженно воскликнул фанатик. — Ликует ноне рай, а бесы плачут, и ад зубами скрежещет.[8]
— А хорошо, Емельян, что ты об казне не забыл, — заметил чернец. — А то бы и она сгорела.
— Зачем казне гореть! Это казна Богородицына: с этою казною мы еще не одну тысящу душ приведем ко Господу.
Изуверы долго еще видели, как курилась человеческая гекатомба, дым которой высоко поднимался к небу… А утро было такое чудное, свежая весенняя зелень так говорила о жизни!
XIX. Щука и море
В последний раз мы видели юного Петра Алексеевича, когда он с своими «потешными робятками» играл на Москве-реке, защищая сделанную из снега крепость, названную им Перекопом.
Теперь, в то самое утро, когда Голицын, получив несколько бурдюков «доброй воды», отступал от Перекопа, а на Онежском озере раскольники тысячами погибали в пламени зажженного ими Палеостровского монастыря, юный царь тешился в Москве новою потехою. В последние дни он страшно капризничал, потому что мать, желая отвлечь его от немецкой слободки, которую он повадился посещать каждый день, с весной утащила его подальше от «кукуевских прелестниц» (это — Модеста и Ягана) и поселилась с ним в селе Измайлове. Скучая, он вместе со своим новым учителем, голландцем, или «таланским немцем Францкою» (Франц Тиммерман), постоянно рыскал по окрестностям или лазил по сараям, амбарам, по конюшням и каретникам: все ему надо видеть, обо всем расспросить — что, как, для чего, из чего?
Сегодня с утра он забрался в амбар, где сложены были старые негодные вещи, и вдруг наткнулся на судно, которого он сроду не видывал.
— Франц! Это что такое? — поймал он за кафтан Тиммермана.
— Старое судно, государь, сам изволишь видеть.
— А как оно именуется? Таких я чтой-то не видывал.
— Это аглицкий бот, государь.
— А чем же он лучше наших, русских?
— А тем оно лучше, государь, что ходит на парусах не токмо что по ветру, а и против ветру.
— Как! Против ветру? Не может быть! Ну, покажи, я хочу сам видеть… Ты умеешь им править? А у самого глаза так и горят.
— Нет, государь, в морском деле я не навычен.
— А кто же умеет?
— Да Карштен Брант, государь, что при покойном родителе твоем, блаженной памяти царе Алексее Михайловиче, в Дединове корабли строил, он умеет.
— А! Знаю его, знаю! Я не однова встречал его у Монца, беловолос и в кегельную игру зело хорошо играет.
— Он, государь, он самый.
Юному царю не терпится. Он осматривает бот, трогает, взбирается на него, ощупывает снасти, поворачивает якорь… «Где паруса? Где руль?.. А! Вот руль… косой, срезан вкось…»
Весь запылился Петр, запачкался, возясь с новой находкой, но в глазах довольство, оживление.
— Здесь государь? — спрашивает кто-то в дверях.
— А! Это ты, Борис? Ты зачем?
— Тебя, государь, ищу. Государыня изволит кликать.
— Гей, мне недосуг… Вот что, Борис, пошли сейчас гонца в немецкую слободку, чтоб Карштена Бранта привезли… Да вели скакать… Сегодня ветер. Чтоб сейчас был!
Царский дядька стоит, ничего не понимая. Но он знает своего питомца: чуть что, сейчас оборвет, а то и щекам достанется.
— Слушаю, государь, — торопливо отвечает он.
— А где Алексашка?
— Не знаю, государь, не видал ноне.
— Не знаю! Сколько раз я тебе говорил, чтоб такого слова мне не сказывали!.. Не знаю!
— Прислать укажешь его, государь?
— Пришли… Да скорей Бранта! А мне высокие сапоги.
Голицын спешит уйти. Из дворца прибегает запыхавшийся стольник. Он весь красный.
— Здесь государь? С ног сбились…
— Чего тебе? — осаживает его царь.
8
По свидетельству раскольников, в Палеостровском монастыре сгорело в два приема 3200 самосожигателей. — Прим. авт.