— А-ах! — молча, но тяжело вздохнула толпа.

— И с того числа проживал я, православные, где день, где ночь, аки птицы небесные, — продолжал старик, — и так до холодов, до заморозков, когда птицы небесные на теплые воды улетают, а другие птицы в стрехах да в дуплах хоронятся в непогодь. Припало и мне хорониться в дупле, и пристал я на посаде у сестры своей, у вдовы Агафьицы, бедность непокрытая! А проживаючи у Агафьицы, на праздники в церкви не бывал, для того что ноне пение в церквах и служба новая, и обедню служат не над просвирами, а над колобками, а в тех колобках бесы…

Толпа даже колыхнулась, но никто не произнес ни слова. Слышно было только, как где-то за оградой болезненно плакал ребенок, а слабый женский голос однообразно напевал:

Будешь в золоте ходить,
Цветно платьице носить…

— Жди! В золоте! — крикнул старик по адресу этого голоса. — Бесы, в просвирах латынских бесы, потому как был я на исповеди тому назад лет десять и как стал причащаться на нонешних просвирах, и из меня пошли змии, и самого стало бить и трясти, и с того числа я на исповеди не был и не причащался. И зато меня привели пред игемона, и я, входя к игемону, образам его не поклонился. И рече ми игемон: чево ради не кланяешься образам. И, отвещав, реку: образа ваши не святые, и вера ноне христианская иссякла, что родник в пустыне, и святыни в ваших церквах нет, отлетела, аки дым кадильный, и обедню ноне служат по-римски, над колобками, и вместо креста на просвирах поставлены латынские крыжи. И священники ваши, говорю, все антихристовы предтечи, и антихрист в мир вселился уже седьмой год, я его видел сам: в Грановитой палате, в Москве, пред ликом лжецарей, обличал его Никита: тот антихрист, говорю, Маркелка — митрополитишка псковской.

Толпа боязно крестилась. Фанатик возвышал голос.

— А вы знайте, православные, что как царь Алексей за веру Соловецкий монастырь велел казнить, то на третий день и умер. А ныне я послан от Бога учить и веру христианскую проповедывать по всей земле… Верховные апостолы Петр и Павел мне сородичи, а у Петра ключи от рая, кого похочет, того и пустит. Слышите! Они мне сродичи! А вы креститесь двумя перстами, а не тремя: в том, в ихнем кресте сидит Кика — бес с преисподнею… И все это я сказал игемону тому. И повеле игемон предати мя огню, клещам и многим встряскам на дыбе. И приговорили меня игемоны сжечь и пепел мой разметать и затоптать…

Он остановился. Глаза его дико сверкали. А ночь кругом все такая же тихая, таинственная. Слышно было, как в толпе тихо плакали женщины.

— И меня сожгли и пепел мой затоптати! — бешено выкрикнул безумец. — А я ожил! Видите, я жив! Сказано бо: не оживет, аще не умрет…

— А как же отец Аввакум и отец Никита не ожили? — робко спросил кто-то из толпы.

— Не приспе бо час, — отвечал фанатик.

— А ты коим же способом ожил? — спросил тот же голос.

— А таковым способом, как оживает житное либо ячменно зерно, в землю втоптанное: оживает то зерно на лето, и дает сам — пять, либо сам — десять… А я ожил сам — сот, може сам — тьма — темь…

Никто, по-видимому, не посмел дальше расспрашивать о чудесном воскресении фанатика, и он продолжал:

— Не бойтесь, православные, гонителей, ни-ни! У нас есть супротив них пушки, вот оне! — И он высоко поднял два пальца. — Так слагайте персты, и вас пуля не тронет… Бысть мне в некое время таково видение. Некоея нощи сижу я в своей келейке и пишу старые божественные книги. Человеконенавидец же убо диавол, обтекая вселенную и простирая лукавые сети человеческому роду, паче же писателей уловляя различными беды, восхоте и меня уловить в свои сети. Пишу это я и слышу, аки в тонце сне, что в чернильнице у меня что-то плещется, аки рыбина малая. И разумев, яко то бес лукавый, да возьми и перекрести отверстие чернильницы. А оттуда как выскочит нечто, точно мшица махонька, и се бысть глас: Емельян! Емельян! Аз, бес, посмеяхся над тобою: коим убо крестом ты перекрестил меня? И уразумел я в ту пору, что перекрестил я его, беса окаянного, никоновскою щепотью, ибо я писал в ту пору, как бес плескался у меня в чернильнице, и не выпуская перо, сиречь писало, из руки, так его, беса, и перекрестил с писалом тремя персты, был зато посрамлен от беса… Дай же, думаю, я тебя вдругорядь накрою, голубчика. И по малом времени пишу я нощию книгу «Маргарит», и се абие слышу некий плеск в чернильнице. Ну, думаю, теперь не проведешь. Да возьми и перекрести его двумя персты, истово. Слышу, плещется, так чернильницу и возит по столу… Вози, думаю себе, вози! И се абие глас: Емельян! Емельян! Почто мя истязавши крестом истовым! Помилуй мя, Емельянушка! Нет, думаю, шалишь! И вспомянул я преподобного отца нашего Иоанна Новгородского, иже поймал беса в рукомойнике, и ездил на том бесе в Ерусалим — град к заутрене. Дай, думаю, и я на моем бесе совершу путешествие ко святым местам. Изыде, говорю, дух окаянный! Именем Распятого же за ны заклинаю, изыде! И вышел из чернильницы бесик махонький, аки стрекоза, во образе немца. Аз же глаголю: стани конем, бесе. И се абие ста предо мною конь ворон, и рече гласом человеческим: чего хощеши от меня, Емельяне мучителю? И глаголю аз: хощу в сию ночь быти во граде Ерусалиме. И се бысть по глаголу моему: всев на беса, и абие аки молния пронесся от края земли и до края, и увидел я гроб Господен, а от гроба Господня пять сажен, ту есть пуп земли, а величество пуповины той три обоймища вокруг, а в левую страну есть пропасть велика, и слышен чвекот адский в пропасти той, и то суть врата адовы… И оттоле, всев паки на беса, пролетал аз, аки птица, верху Москвы — града, и бысть утро, и видети столп на Красной площади, и вокруг того столпа пляшут жены — плясавицы, а некий вьюнош плещет руками своими, а аз вопросих беса: что сия суть? И отвеща: жены — плясавицы, то суть девки — иноземки, а вьюнош руками плещущи, то есть лжецарь Петр, иже крестится никоновскою щепотью. А вы, православные, креститеся во как!

Между тем, к острову подплыло еще несколько лодок. Они были наполнены людьми. На лицах виден был испуг, отчаяние…

— Спасайся, православные, команда идет!.. Уж и насады готовы: утром к острову пристанут с ружьем и огненным боем!

В толпе послышались крики испуга.

— Не пужайся, православные! — возвышал голос тот, который на бесе ездил. — И у нас есть огненный бой: смолья, и бересты, и пакли припасено вдоволь, все сгорим!

Но вместо успокоения возглас этот вызвал крики ужаса. Толпа заметалась. Послышались отчаянные вопли женщин и детей.

— Потягаем, православные, за золотыми венцами, потягнем! — силился перекричать эти вопли дикий фанатик.

Между тем, тихая бледная ночь сменилась дивным весенним утром. Северо-восточная половина горизонта алела все более и более. Неопределенные очертания леса, берегов и скал уступали место более ясным линиям и изломам. Синие воды озера отражали в себе глубоко опрокинутые в них причудливые горы с острыми вершинами темных сосен и елей. Над водою кружили белые чайки, широко распластав кривые крылья, а ласточки и стрижи с писком прорезывали воздух во всех направлениях… Жить бы людям да радоваться, так нет… не живется…

В воздухе послышались глухие, но далеко слышные удары об чугунную доску. Это ударяли в монастырское било, которым созывали всех к утренней молитве. В то же время на озере со стороны Повенца показалось несколько судов, которые заметно двигались к острову. На переднем судне трепалось в воздухе какое-то знамя. Все ближе и ближе подвигаются суда, в движениях их замечается какая-то поспешность, что-то зловещее. На солнце, которое уже поднялось над вершинами темного бора и обливает багровым светом суда, их мачты и черные снасти, что-то блестит и искрится: это блестят на судах бердыши и пищали, отражая лучи утреннего солнца.

Наконец суда у самого острова. Раздается барабанный бой, и из судов выходят на берег вооруженные солдаты и строятся в ряды. По команде седого бородача, под мерный бой барабана солдаты мерным шагом идут к деревянным воротам, окованным железом, за которыми высятся разные деревянные постройки и церковь с семью главами и семью же над ними осьмиконечными крестами. Как бы в ответ на барабанный бой за оградой в разных местах показался дым и послышались испуганные женские крики.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: