С жалобными криками над водою кружились чайки. И тогда они так же жалобно выкрикивали неудачу… Вон по воде несет вырванное с корнем молодое дерево. Из воды торчат его зеленые ветви, точно жалобно вытянутые руки. У черных корней бьется клубами белая пена… Не так ли и его, оторванного от родной земли, как это молодое дерево, несет могучая волна жизни? А куда занесет? В какое море?.. А там с берега доносится протяжный, задумчивый напев:

Ух, и что-то у нас на Дону лихо склалося…

Какое лихо? В душе у великана лихо… Краска стыда разом заливает его загорелое лицо, это стыд просыпающегося гения, спасительный, творческий стыд… Лицо великана нервно подергивается… Сколько жизни потрачено даром!

Он оглянул водную равнину: и впереди, и назади вся она усеяна стругами, лодками, плотами, галерами и стройными кораблями. Он глянул на свои ладони, все в мозолях, царские руки в мозолях, как у последнего плотника!.. Но и этим он недоволен: мало этого!.. Хоть бы клок моря вырвать этими мозолистыми руками у турок, у шведов… Попробуй, возьми!

Снова краска стыда и негодования брызжет в лицо, бросает в жар… На целой половине Европы и Азии раскинулась русская держава… Экое богатство привалило глупому сыну царя Алексея Михайловича, и все не впрок!

— И он токмо три слова написал в Рим: veni, vidi, vici, — слышится Петру голос Лефорта.

— А что же оные слова значат? — слышится другой знакомый голос — Алексашки.

— Да по-русски оно будет так: пришел, увидел, победил.

— Вот и мы так-то под Азовом, придем, увидим, победим!

Петр невольно глянул вниз. На боковом сиденье он увидел Лефорта с немецкими офицерами, которым он, по-видимому, рассказывал о подвигах Цезаря, а около них стоял Алексашка Меншиков и с лихорадочной жадностью слушал.

Цезарь… пришел, увидел, победил… Петра, казалось, передернуло от этих слов! А сам-то он что? Пришел и со срамом ушел… И он же осудил в ссылку Голицына за крымский поход, за то, что тот не взял Перекопа. А сам он, добыл Азов?.. В душе его закипала злоба: и Якушка Янсен передался тогда туркам, ушел в Азов потому… да потому, что видел, что и азовский поход та же потеха, что на Москве-реке.

— И поднялась на море великая буря, и ужаснулись все в корабле, думали, что приспел час гибели, — снова слышался голос Лефорта.

«О, это обо мне, — думает Петр вслушиваясь, — о буре на Белом море, когда я…»

— И кормщика обуял такой страх, что он упал на колени…

— Ну и что же? — с дрожью в голосе спрашивал Алексашка, торопя рассказчика.

— А он и говорит кормщику: не бойся, ты везешь Цезаря и его счастье.

Петра обожгли эти слова: Цезаря не испугала буря, а он, Петр… Он от ужаса стал к смерти готовиться, причастился святых тайн… Цезарь кормщика ободрял, а он…

Внизу говор смолк, но он не окончательно смолк, а беседующие, видя угрюмость царя и боясь обеспокоить его, стали только тише говорить.

— Точно, хмурен он ноне крепко.

— И с чего бы! — удивлялся Лефорт. — Все шло доселе по добру.

— И еще вечером, как подходили к реке Койсе, потешаючись, указывал мне выкликать по-старому:

Пироги подовые,
Легки, что пудовые,
С лучком, с перцем,
С собачьим сердцем.

— А вот ноне с утра уж не таков: «Облак сумнения, говорит, закрывает мое солнце».

— Это насчет Азова, что ли?

— Да… Боюсь, говорит, как бы плод от нашего флота не был плод фиников.

— Как фиников? — удивился Алексашка.

— Да это к тому он сказал, что финик долго растет, и кто сажает его, тот сам никогда от плода его не вкусит… А я так иное думаю: в ту пору не добыли Азова для того, что турки с моря сикурс городу дали, а ноне этого не будет: ноне мы у турок под носом запрем да брандеры в нос им пустим.

Но вот Петр направил вдаль зрительную трубу. Мрачное лицо его оживляется. Виднеются очертания азовской крепости, а ближе, на обеих сторонах Дона, высятся укрепленные каланчи. В зрительную трубу Петр видит, что над каланчами в воздухе полощется русский флаг с московским гербом: Георгий-победоносец поражает змия. Подкрепление к Азову, значит, не успело подойти, и каланчи поэтому не отняты турками.

— Видишь, Франц? — кричит царь Лефорту, протягивая руку по направлению к Азову.

— Вижу, государь, — был ответ, — можешь ноне воскликнуть с Цезарем — veni!

— Для меня одного глагола мало.

— Можешь, государь, сказать и другой глагол: vidi.

— Глаза-то видят, да зубы что скажут?

— Зубы не зубы, государь, а губы скоро молвят: vici!

— Коли бы твоими устами да мед пить.

— Будем, государь, и мед пить, и мушкателенвейн, что некая персона прислала в Воронеж вместе с цедреолями.

При словах «некая персона» Петр улыбнулся… «Аннушка… Что-то она теперь?.. Поди, скучает по своем Петерхене»... Царь разом повеселел.

— А ты что, Алексашка, по-латыни надумал учиться? — спросил он, увидав своего фаворита.

— Надумал, государь.

— Добро, учись: в познании сила.

— Я и то, государь, уж три слова выучил: veni, vidi, vici, и силу оных знаю.

— Добро! Это лучше пирогов подовых, — улыбнулся царь.

Но вот и Азов. Угрюмо смотрит «гнездо шершней» своими мрачными стенами, из-за которых выглядывают тонкие иглы минаретов. Над воротами на главной башне с высокого зеленого шеста тяжело опускается знамя падишаха с изображением на нем двурогого месяца.

К вечеру же крепость была обложена. С северной стороны грузно навалились московские рати — стрельцы, преображенцы и семеновцы. С запада и юга полукругом расположились казацкие донские и украинские полки. С востока, вдоль по Дону, тянулась непрерывная цепь стругов, лодок, плотов вплоть до самого моря, где заканчивали эту грозную цепь еще более грозные корабли, галеры и брандеры с их разрушительными молниеносными гранатами, брандскугелями, ракетами.

Царь едва высадился на берег, как тотчас же сел на коня и объехал все войска, которые приветствовали его криками, метанием в воздух шапок, а казаки еще залпами из мушкетов. Его сопровождали главные военачальники: генералиссимус боярин Шеин, адмирал Лефорт, наказный гетман Лизогуб и донской атаман Фрол Минаев. Тут же был и неизбежный Алексашка. Затем на катере в сопровождении той же свиты он поплыл по Дону для осмотра позиций, занятых флотом, и остался доволен расположением флотилии.

— С Божиею помощью, может, и до благого конца дело доведем, — сказал он, возвращаясь к крепости, к вечеру глядевшей еще более угрюмо.

Заходившее за горизонт солнце отбрасывало гигантские тени от крепостных стен и башен. Знамя падишаха, высоко повисшее в воздухе, казалось кровавым. Из-за Дона летели стаи птиц на запад, как бы торопясь догнать уходившее солнце.

— Да, государь, — помолчав, отвечал Лефорт, — может, и фиников дождемся.

— Каких фиников? — удивился царь.

— А не ты ли, государь, говорил ноне о флоте: не фиников ли это плод, коего насаждающие сами не видят и плода того не собирают?

— Правда, правда, Франц: может, только мои внуки да правнуки будут вкушать от того финика, что я ныне насаждаю.

— Бог даст, государь, и ты вкусишь, — заметил Шеин.

Чем ближе подъезжали к крепости, тем более слышался нестройный гул и говор боевой жизни и ржание лошадей. Из крепости с высоты минарета доносились по воде какие-то странные, дикие, как бы жалобные крики. Это муэдзин, приветствуя прощальным приветом уходящее дневное светило, сзывал правоверных на молитву.

— Ля иллах иль — аллах! Ля иллах — аллах! — неслась по воде вечерняя молитва, может быть, последняя.

— Тоже ведь своему бусурманскому Богу молятся, — заметил Шеин.

С берега, из казацкого стана, доносились иные звуки, какая-то заунывная, тоскующая песня. Так отчетливо доносились по воде и ее грустная мелодия, и слова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: