Там же огромная дебелая бабища, изображающая Славу, стоя на одной босой ноге с исполинскими ляшками и другую, такую же икристую, откинув далеко назад, в одной руке держит грубейшей работы лавровый венок величиною в любое колесо, венок, какие теперь можно встретить на могилах кабатчиков, в другой — массивный банный веник, долженствующий изображать собою масличную ветвь. Под этою бабищею литерами в конскую ногу начертано:
ДОСТОИН ДЕЛАТЕЛЬ МЗДЫ СВОЕЯ.
По бокам фронтон поддерживают два огромнейших голых мужика в виде банщиков самой аляповатой работы: один с дубиною в руке, вытесанной из полубруса, другой с каким-то медным чаном на голове. Эти фигуры претендуют изображать из себя Геркулеса и Марса. Под первым намалеван какой-то бородач с головою, завернутою поверху цветным пестрым одеялом, и в широчайших штанах. Это азовский паша в чалме, а под ним два скованных лошадиными цепями турка. Под Марсом такой же татарский мурза в тюбетейке, срисованной с головы казанского татарина, и тоже с двумя скованными татарами.
Над пашою такие вирши, политический памфлет доброго старого времени:
АХ! АЗОВ МЫ ПОТЕРЯЛИ
И ТЕМ БЕДСТВО СЕБЕ ДОСТАЛИ.
А над Мурзою еще великолепнее:
ПРЕЖДЕ НА СТЕПЯХ МЫ РАТОВАЛИСЬ,
НЫНЕ ЖЕ ОТ МОСКВЫ БЕГСТВОМ ЕДВА СПАСАЛИСЬ.
Рядом с Геркулесом намалевана пирамида, а на ней надпись:
В ПОХВАЛУ ПРЕХРАБРЫХ ВОЕВ МОРСКИХ.
Почему Геркулес и «морских»? Аллах ведает. Подле же Марса другая пирамида, и на ней опять надпись:
В ПОХВАЛУ ПРЕХРАБРЫХ ВОЕВ ПОЛЕВЫХ.
Но это еще не все. Пылкая фантазия московского Микеланджело и Рафаэля не знает границ. Московский художник по обеим сторонам «триумфальных портов» выставил на огромных полотнищах две картины, достойные Рафаэля. На одной суздальско — лубочной кистью намазано морское «стражение» с корытами вместо кораблей и тут же трубочист с бороною на голове — это якобы Нептун в зубчатой короне, у которого прямо из пасти вылетают огромные литеры, складывая которые, московские грамотеи читали:
СЕ И A3 ПОЗДРАВЛЯЮ ВЗЯТИЕМ АЗОВА
И ВАМ ПОКОРЯЮСЬ.
На другом полотне охотнорядский маляр изобразил удивительную батальную картину: несчастных татар, с которых валятся головы, как капустные кочни, при одном виде московских воев, и падающие, подобно стенам иерихонским, стены злополучного Азова при виде прехрабрых воев полевых. Все это первые попытки дикаря перенять то, что он видел у «людей», вроде того, как зулус или папуас надевает на голое тело фрак, а голенькая папуаска шляпку. Зато москвичи целыми днями толкались около этой бесовской диковины с разинутыми от удивления ртами.
Настал, наконец, и день вступления в Москву прехрабрых воев, 30 сентября. Начиная от «триумфальных портов», по обе стороны моста выстроились шпалерами войска, остававшиеся в Москве и не участвовавшие в походе, стременные и части стрелецких полков. День выдался хотя свежий, но ясный, и потому вся Москва высыпала из домов, из церквей, монастырей, из царевых кабаков, из охотных, голичных, сундучных, юхотных, лоскутных и бесчисленного множества иных гостиных, калачных и обжорных рядов и линий, ножовых, перинных и иных, им же имена одна Москва ведает. Вывалило население всех слобод и слободок, население Куличек, Чигасов, Таганок, Вшивых горок, население оборванное, нечесанное, оголтелое, дикое, бабы и парни с лотками, с пирогами, квасами, бублейницы, кислощейницы, саешники, сбитеньщики, печеночники — все валило посмотреть на невиданные «триумфальные порты».
Говор среди этой оголтелой толпы шел невообразимый, невероятный, какой только возможен был среди дикого народа, для которого земля на трех китах стоит, а на месяце брат брата вилами колет. Говорили, что самого «султана турского» везут.
— A у салтана, мать моя, сказывают, турьи рога, а сам, мать моя, с копытцами и во эдаких штанищах, во!
— И жену, слышь, тетка, салтанову везут, Пашой — Азовкой прозывается: сказать бы, Пашка, Парасковья. И она, этта Паша, в штанищах тоже, сказывают.
— В штанах! Баба! Что ты, парень, белены что ль облопался, баба в штанах!
— Вот те Микола, баунька, в штаниках.
— А другую бабу везут, татарку, Мурзой дразнят.
— Что ж все баб везут, а не мужиков?
— У них баба не то, что у нас, в штанах: всякому охота посмотреть.
— А там, слышь, на мосту, касатка моя, порты каки-то поставили.
— Каменны, бабка, порты-то, во!
— Кто ж их надевать-то будет, каменны! Срамники! Тьфу!
У самых же «триумфальных портов» толки доходили до колоссальной дикости.
— Ишь ты, на портах-то царский орел, о двух головах.
— Знамо о двух, два царя-то было.
— Что ж! А ноне один…
— Один-то один, да об двух головах, — слышится откуда-то ехидный голос.
— А на орле три шапки.
— Три! Эко диво! У царя их, може, сто есть… это ты свою пропил, так тебе и диво, что у царского орла три шапки.
— А кто ж, братцы, эта девка, что ноги раскарячила, вот срамница!
— Ляшки-то, ляшки, паря! У-у!
— А кто ж она, братцы, эта девка будет?
— Не девка, а баба, слышь: жена турского салтана, Пашой зовут, жена — плясавица, баба простоволоса, видишь, космы-то распустила, бесстыдница.
— А что ж у нее в руках, дядя?
— Должно, голик, а може, веник, в бане париться, видишь? От лихоманки, значит, в баньке париться.
— А в другой руке, дядя, что?
— Да сказать бы, паря, венок, что вон у нас на Куличках девки в семик надевают да на Москву-реку пущают: чей венок зацепится, та девка значит за парня зацепится — замуж выйдет.
— А чтой-то у бабы под ногами написано, братцы?
Из толпы слышится опять ехидный голос, как оказывается, грамотея — раскольника, знакомый голос: мы его слышали несколько лет назад на Онежском озере, на Палеострове, когда он разглагольствовал, что поймал беса в чернильнице и на бесе этом в Иерусалим якобы ездил.
— А написано, православные, — возглашает этот голос и читает по складам, — до — до — сто — ин делатель мзды своея… Это кто порты-то делал.
— Мы, дядя, эти порты ставили! — кричат из толпы костромские плотники.
— Ну вам и мзда! — поясняет ехидный голос.
— А кто ж эти мужики голы будут, дяденька?
— Должно, сам салтан турский.
— А как же, родимый, сказывали, быдто у его рога турьи и сам с копытцами?
— Что вы мелете, православные невегласи! — опять слышится ехидный голос грамотея — раскольника. — Этто не салтаны турецки будут, а идолища, идолы еллински: един идол Пилат, а другой Сократ, а девка простоволоса, этто Иродиада — плясавица.
— И впрямь, братцы, плясавица, ишь как она ногу задрала!
— Камнем бы в ее! Плясать вздумала!
— Не трожь! Не сама пляшет, бес по ляшкам подгоняет.
— А этот-то! Ишь в какой шапище! Это, поди, заплечный мастер: вон у него два скованных бусурмана.
— Да и этот тоже, должно, заплечный мастер: мотри, их в Преображенский поволокут.
— Туда им и дорога.
Особенно же поразили москвичей картины, изображавшие морское сражение и приступы к Азову.
— Ишь лупят из пушек да из пищалей! Важно!
— Здорово жарят, братцы.
— Кто ж кого?
— Знамо, наши — турку.
— А сказывали, милая, этто страшный суд написан, переставленье свету, а этто быдто Ерехоньград, что на пупе земли стоит.
— Эх вы, бабы! — осаживает их плотник. — Вам бы все о пупе, пуп вам снится… А этто сам немчин Виниус, то эти ставили: этто, говорит, Азов — город, а этто наши, мастер галанский сказывал нам, в ту пору как мы порты струги, каку-то турке викторию дают, а кто этта виктория будет, Бог ведает.
— Не виктория этта, милый человек, — перебивает плотника грамотей — раскольник, — видишь, а колеснице по воде едет, а на главе венец царский…
— Этто, галанский немчин сказывал, водяной бог…
— Бог! Эх ты, невеглас! — осадил плотника грамотей. — Бог на небеси един в трех лицах, а то на! Водяной бог!