И, оглянувшись назад в первую переднюю, где толпились бояре, придворный дурачок заговорил:
— Идите, идите скорей, дурачки: вас царь всех умными поделает.
Действительно, у всех бояр, которые в это утро представлялись царю, Петр собственноручно пообрезывал бороды. Рука его не поднялась только на самых почтенных стариков, на князя Михайлу Алегуковича Черкасского и на Тихона Никитича Стрешнева.
XVI. Конец старине
Раннее утро 30 сентября 1698 года. День обещает быть ясным, хотя свежим. Москва еще спит. По Красной площади бродят голодные собаки, отыскивая себе корм в мусоре, да вместе с ними бродит и старичок с длинною палкою и жалобным голосом тихо напевает:
Трудно узнать в этом старичке Агапушку-юродивого: так он подряхлел с тех пор, как мы его не видали! Перестав напевать свою зловещую песенку, он садится на какое-то бревно и начинает что-то считать. По направлению взгляда юродивого можно было догадаться, что он считает виселицы, на днях поставленные на Красной площади. Он считает очень долго: да немало же и виселиц!
— Ну и масленицу готовит Москве батюшка-царь, широкую масленицу!.. Надоть и эти качели на бирке зарубить, надоть… Эко синодик-то у меня знатный выйдет, знатный! Двести пять качелей на одной Красной площади.
Он вынимает из ножен, висящих у него за поясом, небольшой нож и начинает вырезывать им что-то на своей длинной палице.
— А вы что, голодные дурачки, ищете? — обращается он к собакам. — Голодны вы? Погодите: может, и стрелецким мясцом разговеетесь.
В Спасских воротах показывается высокая фигура старца с длинными седыми волосами и приближается к юродивому.
— А! Агапушка, Божий человечек! Мир ти, — говорит старец, подходя к юродивому.
— И духови твоему, — отвечает последний.
— Аминь. Что творишь, человече Божий?
— Да вот царски качели считаю.
— Какие качели?
— А вот… Масленица у нас готовится к Филиппову посту.
И юродивый указал на лес виселиц.
— Вижу, вижу, — сказал пришедший. — А у нас-то на Палье-острове сколько таких мучеников проявилось! Три тысящи разом сгорели своею волею.
— Что ж ты сам не сгорел? — спросил юродивый.
— Я то? Ангел не велел: иди, говорит, раб Божий Емельянушка, благовествуй пришествие антихристово.
— А ты был на Преображенском? — спросил юродивый.
— Был, — отвечал фанатик.
Царевна Софья Алексеевна в эти дни лежала больная в задней келье Новодевичьего монастыря, выходившей окнами во двор, к стороне кладбища. Она была уже теперь не царевна Софья, а старица Сусанна, несколько дней тому назад постриженная в монахини по повелению царственного братца за участие в возмущении стрельцов. За это время она очень изменилась и постарела. Куда все девалось! И гордая осанка, и повелительный взгляд, и плавность движений — все заменилось чем-то старческим, дряхлым: вместо мощной царевны — это была убитая горем черничка. Вместо целого штата постельниц, которые попали в застенки Преображенского приказа, к ней приставили двух ветхих стариц, мать Агнию и мать Ираиду.
Сегодня старица Сусанна при помощи матери Агнии и матери Ираиды с трудом перетащилась в переднюю келью, окнами обращенную к Девичьему полю. Тут ее уложили на низенькую софу и под голову положили подушку.
— Что это, матушка Ираида, так раскаркалась ноне птица? — спросила она, прислушиваясь к ужасному карканью ворон, раздававшемуся у нее за окнами.
Старица испуганно переминалась на месте, но ничего не отвечала.
— Али ты не слышишь? — повторила мать Сусанна.
— Слышу, матушка, — был робкий ответ.
— Что ж это такое? Что птица кричит? — настаивала больная.
— Так, должно быть… не знаю…
Сусанна — Софья повернулась лицом к Ираиде и заметила ее смущенный вид. Ей чего-то страшно стало. А тут это ужасное воронье карканье!
— Что с тобою, мать Ираида? Что случилось? — с испугом спросила она.
— Там, под окнами, я не смею сказать, — бормотала старушка.
— О чем не смеешь сказать? — с большой тревогой спросила Софья. — Сказывай!
— Там… за окнами… стрельцы…
— Что стрельцы? Какие?
— Что царь-государь… что повешены…
— Кто повешен? Где?
Софья силилась встать, но силы ей отказывались служить.
— Подыми меня… я хочу видеть…
— Нету, нету, матушка! Христом Богом молю, лежи!.. Страшно…
— Черница, тебе говорят! — грозно крикнула бывшая самодержица. — Помоги встать!
— Матушка! Что хошь учини со мною, не смею… Без благословения матушки — игуменьи не смею, строго-настрого заказано.
— Так позови мать — игуменью.
— Слушаю, матушка.
И старица, боязливо крестясь, вышла из кельи.
Софья собрала все свои силы и, шатаясь, как пьяная, приподнялась с софы. Она была страшна. Седые пряди волос выбивались из-под черной скуфейки и падали ей на лицо. Глубоко запавшие глаза лихорадочно блестели. Пересохшие губы бессвязно шептали.
— Стрельцы повешены… мои стрельцы… все это он…
Подняв голову, она с ужасом отшатнулась назад: ей показалось, что какая-то седая борода уставилась в окно ее кельи и показывает какую-то бумагу.
Как тяжелый сноп, она грохнулась на пол.
XVII. Похоронили
По окончании казней Петр уехал в Воронеж, где продолжалось построение кораблей.
К Рождеству он воротился в Москву.
— Отчего у меня не так, как там, за морем?.. Моря у меня нет! Море надо добыть…
Эта мысль постоянно сверлила его душу. Европа только разожгла его…
Далеко за полночь он покинул пир и поехал в Преображенское. Мысль о жалком положении России, о флоте, о неимении моря, о том, что он видел в Европе и что нашел у себя дома, та мысль и дорогой не покидала его. Он сидел в санях, глубоко задумавшись, и не видел ничего вокруг себя. Теперь он извел всех стрельцов, страшными зрелищами он навлек ужас на тех, кто бы осмелился противиться его воле, но в этом ли вся сила? Стрельцы — это та же Россия, отсталая, косная, невежественная, но всей России не перевешаешь. Да и кто же бы остался тогда? Где же спасение?.. Жгучий стыд налил его щеки, злоба на все прошлое душила его, когда он сравнивал свое и чужое. Нельзя же жить только чужим умом, нельзя его выписывать из Европы, как выписывают оттуда шелковые материи и вино. Надо дома свой ум завести.
Перед ним проносились вереницей мрачные кровавые картины его жизни: стрельцы врываются во дворец и заливают его кровью, а трепещущая мать стоит на коленях и молится о нем, о своем ребенке — царе, а этот царь дрожит, перед кем! — перед дикими, пьяными изуверами… Сестрица торжествует, державствует… Видел он, как отлетели на проезжую дорогу головы обоих Хованских… Кровь Цыклера и Соковнина ручьями льется в гроб Милославского… Вот дорога, уставленная вместо верстовых столбов виселицами, и здесь виселицы, виселицы без конца… А все стрельцы!
Вдруг он почувствовал, что сани за что-то зацепились и стали. Он очнулся от своих дум. Что это? На козлах нет кучера… Где же он? Должно быть, пьян был и свалился дорогой. Куда же завезли его лошади? Это не Преображенское, совсем не похоже: это какое-то поле. Он всматривается в окружающее и недоумевает: за что зацепились сани? За какой-то столб… Он вылезает из саней. В этот момент луна выглянула из-за туч и осветила поле… Что это? Сани зацепились за виселицу, за столб, и кругом все виселицы! Вон какие тени ложатся по снегу от висящих в воздухе мертвецов! Вглядываясь, он догадывается, где он: лошади без кучера завезли его на Девичье поле. Вон и очертания стен монастыря. В двух или трех окнах виднеется огонек: это в келье сестрицы, царевны Софьи, а теперь старицы Сусанны.