— Бедняга, он такой молодой!
И солдаты нашего взвода украдкой сочувственно посматривают на него.
— Жрать хочется! — вдруг заявляет Кокон.
Давно пора есть, все требуют обед. Впрочем, он уже здесь: это остатки вчерашнего.
— И о чем думает капрал? Хочет нас уморить? А-а, вот он! Ну, погоди, я ему сейчас задам! Эй, капрал, чем ты так занят? Почему не даешь нам жрать?
— Да, да, жрать! — хором повторяют вечно голодные солдаты.
— Сейчас приду, — говорит озабоченный Бертран; он ни днем, ни ночью не знает покоя.
— В чем дело? — вдруг восклицает Пепен. — Надоели мне эти сопливые макароны! Да я в два счета открою коробку «обезьяны»!
Драма забыта; начинается ежедневная комедия с едой.
— Не трогайте запасов! — говорит Бертран. — Я вернусь от капитана и сейчас же дам вам поесть.
Скоро он возвращается, приносит и раздает пищу; мы едим салат из картошки с луком, жуем, уплетаем, и наши лица проясняются.
Паради надел к обеду суконную шапку полицейского образца. Это не соответствует ни времени, ни месту, но шапка совсем новая; портной, который обещал сделать ее уже три месяца назад, сдал ее Паради только в тот день, когда нас послали на передовые позиции. Эта «лодочка» из ярко-голубого сукна, надетая на круглую башку, придает ему вид картонного румяного жандарма. Паради ест и пристально на меня смотрит. Я подхожу к нему.
— Тебе эта шапка к лицу.
— Все равно! — отвечает он. — Я хочу с тобой поговорить. Пойдем!
Он протягивает руку к фляге, стоящей перед его котелком, и после некоторого колебания решает поместить вино в надежное место — в глотку, а флягу — в карман. Он встает, уходит.
Я иду за ним. По дороге он прихватывает каску, которая валяется на земляной ступеньке. Пройдя шагов десять, он останавливается, смотрит себе под ноги, как в те минуты, когда он взволнован, и тихонько говорит:
— Я знаю, где Мениль Андре. Хочешь на него поглядеть? Иди сюда!
Он снимает полицейскую шапку, складывает ее, сует в карман, надевает каску. Идет дальше. Я молча следую за ним.
Мы проходим метров пятьдесят до нашей общей землянки и перекрытия из мешков; проползая под ним, мы всегда опасаемся, что эта грязная арка вот-вот обрушится и переломает нам ребра. За перекрытием, в стенке траншеи — углубление и ступенька, сделанная из плетня, облепленного глиной. Паради влезает на нее и знаком зовет меня на эту узкую скользкую площадку. Когда-то здесь была бойница для часового; она разрушена; ее проделали ниже и снабдили двумя щитами. Приходится согнуться, чтобы не высовывалась голова.
Все еще шепотом Паради говорит:
— Это я приделал два щита: я кое-что задумал, мне хотелось посмотреть. Погляди в эту дырку!
— Я ничего не вижу. Что-то ее заслоняет. Что это там за тряпье?
— Это он, — отвечает Паради.
Да, это был труп, труп человека, сидящего в яме, ужасающе близко от нас.
Я прижался лицом к стальной пластинке, приник глазом к дыре и увидел труп целиком. Он сидел совсем близко; голова свесилась вниз; руки лежали на коленях, пальцы скрючились. Его можно было узнать, хотя глаза помутнели и выкатились из орбит, хотя облепленная грязью борода затвердела, рот перекосился и виден был оскал зубов. Казалось, мертвец гримасничает и улыбается своему ружью, стоящему перед ним в грязи. Его руки были вытянуты, совсем посинели сверху и побагровели снизу от влажного отсвета ада.
Это был он, Андре Мениль, вымоченный дождем, облепленный грязью и покрытый пеной, замаранный, страшно бледный; уже четыре дня он сидел совсем рядом с нашей насыпью, в воронке от снаряда.
Между этим мертвецом, покинутым в своем сверхчеловеческом одиночестве, и живыми людьми, населявшими землянку, была только тонкая стенка из земли; я заметил, что место, куда я кладу голову, приходится как раз против ямы, где втиснуто это страшное тело.
Я отхожу от глазка.
Мы с Паради переглядываемся.
— Не надо пока говорить Жозефу, — шепчет он.
— Конечно, нет. Но сейчас…
— Я сказал капитану: «Надо бы у мертвого вынуть из кармана документы!» Капитан тоже сказал: «Не говорите пока брату!»
Пронеслось легкое дуновение ветра.
— Пахнет!
— Еще бы!
Мы потягиваем носом; запах входит в наше сознание, вызывает тошноту.
— Значит, — говорит Паради, — из всех шести братьев остался один Жозеф. Вот что я тебе скажу: мне сдается, что и он не жилец на этом свете, недолго протянет. Этот парень не будет себя беречь, сам постарается, чтоб его укокошили. Хорошо, если ему с неба свалится удачная рана, а не то он пропал. Шесть братьев — это уж слишком! Правда?
Он прибавляет:
— Прямо диву даешься, что он так близко от нас!
— Его рука лежит как раз против того места, куда я кладу голову.
— Да, — говорит Паради, — правая рука, а на ней часы.
Часы!.. Я припоминаю… Мне почудилось? Приснилось? Мне кажется, да, теперь я почти уверен, что три дня назад, в ту ночь, когда мы так устали, я перед сном слышал что-то вроде тиканья часов и даже подумал: где они тикают?
— Да, может, его часы ты и слышал сквозь стенку, — говорит Паради, которому я это рассказываю. — Часы идут себе, даже когда человек остановился навсегда. Чего там, этой штуке до нас нет дела; она спокойно переживает человека и работает, сколько ей полагается.
Я спросил:
— У него кровь на руках; а куда он ранен?
— Не знаю. Наверно, в живот; мне показалось, у него там кровь. Или в голову? Ты не заметил пятнышка на щеке?
Я припоминаю зеленоватое обезображенное лицо мертвеца.
— Да, правда, у него что-то на щеке, вот здесь. Да, может быть, пуля попала сюда.
— Тише! — вдруг перебивает меня Паради. — Вот он! Не надо было здесь оставаться.
Но все-таки мы не уходим, мы стоим в нерешительности, а прямо к нам идет Жозеф Мениль. Он никогда еще не казался нам таким слабым. Уже издали видно, как он бледен, осунулся, сгорбился; он идет медленно, усталый, измученный неотвязной мыслью.
— Что у вас на лице? — спрашивает он меня.
Он видел, как я показывал Паради, куда попала пуля.
Я притворяюсь, что не понимаю, и отвечаю уклончиво.
— А-а! — рассеянно произносит он.
В эту минуту я с волнением вспоминаю… Трупный запах! Он слышен; ошибиться нельзя: там труп; может быть, Жозеф поймет…
Мне кажется, что он вдруг почувствовал жалкий призыв мертвеца.
Но Жозеф молчит, одиноко идет дальше, исчезает за поворотом.
— Вчера, — говорит мне Паради, — он пришел сюда с миской, полной рису; он больше не хотел есть. Как нарочно (вот балда!) остановился здесь — и хлоп!.. Хочет выбросить остатки рису за насыпь, как раз туда, где сидит мертвый брат. Ну, этого я уж не выдержал: как схвачу его за рукав в ту минуту, когда он швырнул рис… И рис вывалился в траншею. Жозеф как обернется ко мне, весь красный, разозлился, как крикнет: «Ты это что? Да ты, часом, не рехнулся?» Я стою дурак дураком, что-то пробормотал, кажется, что я сделал это нечаянно. Он пожал плечами и посмотрел на меня, как задорный петушок. И пошел дальше. Пробурчал что-то и сказал Монтрелю: «Видал? Бывают же такие олухи!» Знаешь, паренек ведь горячий! Как я ни повторял: «Ну, ладно, ладно!» — он все ворчал; да и я не был рад, понимаешь: ведь я как будто вышел виноватым, а на деле был прав.
Мы молча уходим.
Мы возвращаемся в землянку, где собрались остальные. Это бывший офицерский блиндаж; поэтому здесь просторно.
Мы входим; Паради прислушивается.
— Наши батареи уже час, как нажаривают, правда?
Я понимаю, что он хочет сказать, и неопределенно отвечаю:
— Увидим, старина, увидим!..
В землянке, перед тремя слушателями, Тирет рассказывает казарменные истории. В углу храпит Мартро; он лежит у входа, и приходится переступать через его короткие ноги, как будто вобранные в туловище. Вокруг сложенного одеяла на коленях стоят солдаты; они играют в «манилью».
— Мне сдавать!
— Сорок, сорок два! Сорок восемь! Сорок девять! Ладно!