— Везет же этому голубчику! Прямо не верится! Видно, наставила тебе жена рога! Не хочу больше играть с тобой. Ты меня сегодня грабишь и вчера тоже обобрал!
— А ты почему не сбросил лишние карты? Растяпа!
— У меня был только король, король без маленькой.
— У него была «коронка» на пиках.
— Да ведь это редко бывает, слюнтяй!
— Ну и ну! — закусывая, бормочет кто-то в углу. — Этот камамбер стоит двадцать пять су, а какая пакость: сверху вонючая замазка, а внутри сухая известка!
Между тем Тирет рассказывает, сколько обид ему пришлось вынести за три недели учебного сбора от батальонного командира.
— Этот жирный боров был подлейшей сволочью на земле. Всем нам круто приходилось, когда мы попадались ему на глаза в канцелярии; сидит, бывало, развалясь на стуле, а стула под ним и не видно: толстенное брюхо, большущее кепи, сверху донизу обшитое галунами, как бочка — обручами. Ох, и лют он был с нашим братом — солдатом! Его фамилия — Леб: одно слово — бош!
— Да я его знаю! — воскликнул Паради. — Когда началась война, его, конечно, признали негодным к действительной службе. Пока я проходил учебный сбор, он уже успел окопаться и на каждом шагу ловил нашего брата: за незастегнутую пуговицу — сутки ареста, да еще начнет тебя отчитывать перед всем народом, если на тебе хоть что-нибудь надето не по уставу. Все смеются; он думает — над тобой, а ты знаешь — над ним, но от этого тебе не легче. На гауптвахту, и все тут!
— У него была жена, — продолжал Тирет. — Старуха…
— Я ее тоже помню, — воскликнул Паради, — ну и стерва!
— Бывает, люди водят за собой шавку, а он повсюду таскал за собой эту гадину; она была желтая, как шафран, тощая, как драная кошка, и рожа злющая. Это она и натравливала старого хрыча на нас; без нее он был скорей глупый, чем злой, а как только она приходила, он становился хуже зверя. Ну и попадало ж нам!..
Вдруг Мартро, спавший у входа, со стоном просыпается. Он приподнимается, садится на солому, как заключенный; на стене шевелится его бородатая тень. В полутьме он вращает круглыми глазами. Он еще не совсем проснулся.
Наконец он проводит рукой по глазам и, словно это имеет отношение к его сну, вспоминает ночь, когда нас отправляли в окопы; осипшим голосом он говорит:
— Вот кавардак подняли в ту ночь! Что за ночь! Все эти отряды, роты, целые полки орали, и пели, и шли в гору! Было не очень темно. Глядишь: идут, идут солдаты, поднимаются, поднимаются, как вода в море, и размахивают руками, а кругом артиллерийские обозы и санитарные автомобили! Никогда еще я не видел столько обозов ночью, никогда!..
Он ударяет себя кулаком в грудь, усаживается поудобнее и умолкает.
Выражая общую неотвязную мысль, Блер восклицает:
— Четыре часа! Теперь уж слишком поздно: сегодня наши уже ничего не затеют!
В углу один игрок орет на другого:
— Ну, в чем дело? Играешь или нет, образина?
А Тирет продолжает рассказывать о майоре:
— Раз дали нам на обед суп из тухлого сала. Мерзотина! Тогда какой-то солдатик захотел поговорить с капитаном; подносит ему миску к носу…
— Сапог! — сердито кричит кто-то из другого угла. — Почему ж ты не пошел с козыря?..
— Тьфу! — говорит капитан. — Убрать это от меня! Действительно, смердит.
— Да ведь не мой ход был, — недовольно возражает кто-то дрожащим, неуверенным голосом.
— И вот, значит, капитан докладывает батальонному. Приходит батальонный, размахивает рапортом и орет: «Где этот суп, из-за которого подняли бунт? Принести мне его! Я попробую!» Ему приносят суп в чистой миске. Он нюхает. «Ну и что ж? Пахнет великолепно. Где вам еще дадут такого прекрасного супу?..»
— Не твой ход?! Ведь он сдавал. Сапог! Беда с тобой, да и только!
— И вот в пять часов выходим из казармы, а эти два чучела, батальонный с женой, останавливаются прямо перед солдатами и стараются выискать какие-нибудь непорядки в нашей амуниции. Батальонный кричит: «А-а, голубчики, вы хотели надо мной посмеяться и пожаловались на отличный суп, а я съел его с удовольствием, пальчики облизывал, и майорша тоже. Погодите, я уж с вами расправлюсь… Эй вы, там, длинноволосый! Артист! Пожалуйте-ка сюда!» И пока эта скотина нас распекала, его кляча стояла, точно аршин проглотила, тощая, длинная, как жердь, и кивала головой: да, да.
— …Как сказать: ведь у него не было «коронки», это дело особое…
— Вдруг она побелела как полотно, схватилась за пузо, вся затряслась, уронила зонтик и вдруг среди площади, при всем народе, как начнет блевать!
— Эй, тише! — внезапно кричит Паради. — В траншее что-то кричат. Слышите? Как будто: «Тревога!»
— Тревога? Да ты рехнулся?
Не успели это сказать, как в низком отверстии, у входа, показалась тень и крикнула:
— Двадцать вторая рота! В ружье!
Молчание. Потом несколько возгласов.
— Я так и знал, — сквозь зубы бормочет Паради и на коленях ползет к отверстию норы, где мы лежали.
Разговоры прекращаются. Мы онемели. Быстро приподнимаемся. Шевелимся, согнувшись или стоя на коленях; застегиваем пояса; тени рук мечутся во все стороны; мы суем вещи в карманы. И выходим все вместе, волоча за ремни ранцы, одеяла, сумки.
На воздухе нас оглушает шум. Трескотня перестрелки усилилась; она раздается слева, справа, впереди. Наши батареи безостановочно гремят.
— Как ты думаешь, они наступают? — нерешительно спрашивает кто-то.
— А я почем знаю! — раздраженно отвечает другой.
Мы стиснули зубы. Все хранят про себя свои догадки. Спешат, торопятся, сталкиваются, ворчат, но ничего не говорят.
Раздается команда:
— Ранцы надеть!
— Приказ отменяется!.. — вдруг кричит офицер и со всех ног бежит по траншее, расталкивая солдат локтями.
Конец этой фразы не слышен.
Отмена приказа! По всем рядам пробегает трепет, у всех сердце сжалось; все поднимают голову, все замирают в тоскливом ожидании.
Но нет: отменяется только распоряжение касательно ранцев. Ранцев не брать; скатать одеяло и привесить к поясу лопату!
Мы отвязываем, выдергиваем, скатываем одеяла. По-прежнему молчим; каждый пристально смотрит, крепко сжимает губы.
Капралы и сержанты лихорадочно снуют взад и вперед, подгоняя торопящихся солдат.
— Ну, живей! Ну, ну, чего возитесь? Говорят вам, живей!
Отряд солдат с изображением скрещенных топориков на рукаве пробивает себе дорогу и быстро роет выемки в стене траншеи. Заканчивая приготовления, мы искоса поглядываем на них.
— Что они роют?
— Выход.
Мы готовы. Солдаты строятся все так же молча; они стоят со скатанными через плечо одеялами, подтянув ремешки касок, опираясь на ружья. Я вглядываюсь в их напряженные, побледневшие, осунувшиеся лица.
Это не солдаты; это люди. Не искатели приключений, не воины, созданные для резни, не мясники, не скот. Это земледельцы или рабочие, их узнаешь даже в форменной одежде. Это штатские, оторванные от своего дела. Они готовы. Они ждут сигнала смерти и убийства; но, вглядываясь в их лица, между вертикальными полосами штыков, видишь, что это простые люди.
Каждый из них знает, что, прежде чем встретить солдат, одетых по-другому, он должен будет сейчас подставить голову, грудь, живот, все свое беззащитное тело под пули наведенных на него ружей, под снаряды, гранаты и, главное, под планомерно действующий, стреляющий почти без промаха пулемет, под все орудия, которые теперь притаились и грозно молчат. Эти люди не беззаботны, не равнодушны к своей жизни, как разбойники, не ослеплены гневом, как дикари. Вопреки пропаганде, которой их обрабатывают, они не возбуждены. Они выше слепых порывов. Они не опьянены ни физически, ни умственно. В полном сознании, в полном обладании силой и здоровьем, они собрались здесь, чтобы лишний раз совершить безрассудный поступок, навязанный им безумием человеческого рода. Все их раздумье, страх и прощание с жизнью чувствуются в этой тишине, в неподвижности, в маске сверхчеловеческого спокойствия, прикрывающей их лица. Это не тот род героев, которых себе представляешь; но люди, не видевшие их, никогда не смогут понять значения их жертвы.