Джон Генри ничего не сказал.
— Ты голосовал бы?
Но ей никак не удавалось заставить Джона Генри сказать хоть слово. Временами Джон Генри вдруг замолкал и, что бы ему ни говорили, не открывал рта. Фрэнки пришлось возражать в пустоту, и шутка как-то не удалась:
— А я бы за него не голосовала, даже если бы он выставил свою кандидатуру на должность собаколова.
Окутанный сумерками, город затих. Ее брат с невестой уже давно приехали в Уинтер-Хилл. Они уехали за сто миль и теперь были в далеком городе. Они были сами по себе и вместе находились в Уинтер-Хилле; Фрэнки была сама по себе, одна, и оставалась все в том же месте. Ей не было грустно оттого, что они уехали за сто миль и теперь находились очень далеко. Но они были сами по себе и вместе, а Фрэнки сама по себе и одна. Однако, когда при этой мысли она почувствовала тошноту, неожиданно ей в голову пришло объяснение, и она чуть не сказала вслух: «Они — это мое „мы“». И вчера, и все предыдущие двенадцать лет своей жизни она была просто Фрэнки. Она была человеком с одним «я», она повсюду ходила и занималась разными делами сама по себе. У всех других людей, кроме нее, было свое «мы». Когда Беренис говорила «мы», это означало — Хани, ее мать или ее церковь. «Мы» отца Фрэнки был магазин. У членов разных клубов были свои «мы», к которым они тоже принадлежали и о которых могли рассказать. Солдаты в армии могут сказать «мы», и «мы» есть даже у каторжников, скованных одной цепью. Но у прежней Фрэнки не было своего «мы», на которое она могла бы предъявлять права, кроме ужасного «мы» этого лета, то есть она, Джон Генри и Беренис. Меньше всего ей было нужно такое «мы». А сейчас все это внезапно прошло и изменилось. У нее был брат и его невеста, и Фрэнки казалось, что, впервые увидев их, она узнала знакомое чувство, жившее внутри нее: «Они — это мое „мы“». Поэтому Фрэнки испытывала такое странное ощущение: Дженис и Джарвис были в Уинтер-Хилле, а она осталась одна, вернее, в городе осталась только скорлупа прежней Фрэнки.
— Что ты так согнулась? — спросил Джон Генри.
— Мне больно, — ответила она. — Наверное, я чем-то отравилась.
Джон Генри все еще стоял на перилах, держась за столб.
— Слушай, — сказала Фрэнки, — пойдем к нам. Мы поужинаем, и ты останешься у нас ночевать.
— Не могу, — ответил он.
— Почему?
Джон Генри прошел по перилам, расставив руки для равновесия. На желтом фоне окна он был похож на маленького черного дрозда. Ответил он, только когда добрался до второго столба.
— Потому, — ответил он.
— Ну почему?
Он ничего не ответил, и Фрэнки добавила:
— Я думала, что мы с тобой соберем мой индейский вигвам и ночью будем спать во дворе, за домом. Нам было бы весело.
Но Джон Генри опять промолчал.
— Ты — мой двоюродный брат. Я все время тебя развлекаю. И подарила тебе так много разных вещей.
Спокойно и легко Джон Генри прошел назад по перилам и остановился. Он опять ухватился руками за столб и посмотрел на нее.
— Серьезно, — повторила девочка, — почему бы тебе не пойти?
— Потому что мне не хочется, Фрэнки, — наконец ответил он.
— Дурак! — крикнула Фрэнки. — Я тебя звала только потому, что ты такой безобразный и одинокий.
Джон Генри легко спрыгнул с перил крыльца. Его детский голос звонко ответил:
— Но я совсем не одинокий.
Фрэнки вытерла мокрые ладони о шорты и подумала: «Повернись и иди домой». Но, несмотря на приказ, она не могла повернуться и уйти. Ночь еще не наступила. Вдоль улицы темнели дома, их окна светились. Темнота собиралась в густой листве деревьев, на расстоянии тени казались серыми и изломанными. Однако на небе ночь еще не наступила.
— Что-то здесь не то, — заявила Фрэнки. — Слишком тихо. У меня кости ноют. Спорим на сто долларов, что будет буря.
Джон Генри смотрел на нее из-за перил.
— Страшная, ужасная буря в жаркую пору. А может, тропический ураган.
Фрэнки стояла и ждала, чтобы наступила ночь. И в эту секунду где-то в городе неподалеку труба заиграла блюз, низко и грустно. Грусть лилась из трубы какого-то цветного паренька, но кто играет, Фрэнки не знала. Она стояла неподвижно, опустив голову, закрыв глаза, и слушала. Чем-то эта музыка напомнила ей весну: цветы, глаза незнакомых людей, дождь.
Музыка звучала на низких нотах загадочно и печально. Потом мелодия внезапно перешла в дикий джазовый ритм, который в причудливой негритянской манере зигзагами рвался вверх. Под конец музыка загрохотала и стихла, уносясь вдаль. Потом труба опять заиграла прежний блюз, и казалось, что блюз рассказывает заново о всем этом тягостном лете. Фрэнки стояла на темном тротуаре, и сердце ее опять сжалось, колени стукнулись одно о другое, и к горлу подкатил комок. Затем неожиданно произошло то, во что Фрэнки сначала не поверила. Как раз в ту минуту, когда музыка должна была стать громче, труба вдруг замолчала. В первую секунду Фрэнки не поняла, что произошло. Она растерялась.
Наконец она прошептала Джону Генри:
— Он остановился, чтобы продуть мундштук — туда попала слюна. Сейчас он снова заиграет.
Но труба не заиграла. Мелодия так и осталась незаконченной, сломанной. И Фрэнки почувствовала, что не вынесет этой скованности. Она испытывала неодолимую потребность сделать что-то дикое и неожиданное, чего она еще никогда не делала. Она ударила себя по голове кулаком, но это не помогло. Тогда она заговорила вслух, хотя сначала не обращала внимания на собственные слова и не знала, что скажет дальше:
— Я объяснила Беренис, что навсегда уезжаю отсюда, но она мне не поверила. Иногда мне кажется, что глупее ее нет никого на свете.
Она жаловалась вслух, и голос ее был зазубренным и острым, как лезвие пилы.
Она говорила и не знала, что скажет в следующую секунду. Прислушивалась к собственному голосу, но слова, которые она слышала, были лишены смысла.
— Попробуй доказать что-нибудь такой дуре — это все равно что разговаривать с бетонной плитой. Я долбила и долбила без конца. Я ей сказала, что должна уехать из этого города, потому что все равно это неизбежно.
Она говорила все это не Джону Генри. Она его уже не видела. Он отодвинулся от освещенного окна, но все еще слушал ее, стоя на крыльце, и вдруг спросил:
— Куда?
Фрэнки не ответила. Внезапно она замерла, потому что ее охватило новое чувство. Неожиданно она поняла, что в глубине души знает, куда ей уехать. Она знала это и знала, что вот сейчас вспомнит название этого места. Фрэнки покусывала пальцы и ждала. Но она не старалась вспомнить это название и не думала о большом мире. Перед глазами девочки возникли брат и его невеста, и ее сердце так сильно сжалось, что она ощущала, как оно вот-вот остановится.
Джон Генри спросил высоким детским голосом:
— Ты хочешь, чтобы я у вас поужинал и остался ночевать с тобой в вигваме?
— Нет, — ответила она.
— Но ведь ты только что меня приглашала!
Но Фрэнки уже не могла спорить с Джоном Генри Уэстом и отвечать на его вопросы. Именно в эту минуту на нее снизошло озарение. Она поняла, кто она такая и как она отправится в большой мир. Ее сжавшееся сердце внезапно раскрылось. Оно раскрылось, как птичьи крылья. И когда она заговорила, ее голос был полон непоколебимой уверенности.
— Я знаю, куда поеду.
— Куда? — спросил Джон Генри.
— В Уинтер-Хилл, — ответила Фрэнки. — Я поеду на свадьбу.
Она подождала, чтобы он ответил: «Я же это знаю», и, не дождавшись, сказала вслух истину, которая внезапно открылась ей:
— Я уеду с ними. После свадьбы в Уинтер-Хилле я уеду с ними, куда бы они ни поехали. Я уеду с ними.
Мальчик ничего не сказал.
— Я их так люблю. Мы будем ездить всюду вместе. Мне кажется, будто я знала это всю жизнь — я должна быть с ними. Я их так люблю.
Слова были произнесены, и не нужно ей больше размышлять и мучиться. Она открыла глаза и увидела, что ночь уже наступила. Лиловое небо наконец потемнело. При свете звезд тени казались изломанными. Сердце Фрэнки раскрылось, как два крыла. Никогда еще она не видела такой красивой ночи.