Мужики курили больше обычного. Скоро в хате, несмотря на полдень, стало темно. Пришлось зажечь лампу. Но она горела нехотя, задыхаясь в дыму. Бабы чихали, кашляли и обзывали мужиков нелестными словами, а те только посмеивались и продолжали дымить.
«А кто звал вас, сороки? — как бы говорили они всем своим видом. — Сами показали прыть. А ради чего, спрашивается? Вертелись бы у печи да лепили калачи. А не совали нос в общий обоз…»
Но многие сами притащили жен. Чтобы в случае чего спрятаться за их спину. И свалить на них вину. Дескать, мы тут ни при чем. Это все бабы. А что с них взять, отсталых?
А позвали мужики жен потому, что сами страшились. Коммунисты, видите ли, намереваются взломать порядки, заведенные исстари. И сварганить какую-то артель, именуемую «тозом». А как можно жить целой артелью, когда в одной семье часто не бывает ладу? Вот и тревожились. И на всякий случай старались огородиться.
Сидя рядом с Костей за столом, я наблюдал за собравшимися. Односельчане. Добрые и сварливые. Податливые и упрямые. У каждого своя душа. А в каждой душе свои потемки. Попробуй проникнуть. И отгадать, что там.
Взгляд невольно задержался на Иване Ивановиче. Чуткий и уважительный сосед. В то же время колготной и взбалмошный. В любую минуту может взорваться. И поднять шум. А потом, когда увидит, что напрасно, сморщится, как от боли, и скажет:
— Ишь ты, едят ё мухи. Взбрыкался, как необъезженный. Вожжа под хвост попала.
Но детектор все-таки тронул старика. Не раз он вспоминал слова, услышанные из Москвы. И не раз жалел, что не довелось еще послушать столицу.
— Это ж надо, а? — сокрушался он, когда заговаривали об украденной антенне. — Да как же можно так? Сам бы отрубил руки подлецам!..
Но про печи в клубе помалкивал. Будто ничего и не было. Молчал и я. Но молчал не потому, что забыл или смирился. Нет! Забыть и смириться трудно было. Ждал тепла. А когда оно придет, печник и сам назовется. И загладит свой грех перед народом.
Думая так, я смотрел на деда Редьку. А он, словно почувствовав мой взгляд, вдруг встрепенулся, заерзал на скамье и вскинул бороденку.
— Слышь-ка, Костенька, начинать бы пора. Не то бон как пропотели и провоняли чадом…
Другие тоже заворчали, требуя открывать сходку. Рябиков пробежал по лицам глазами, точно подсчитывая собравшихся, и сказал:
— Открывать так открывать. И правда, семеро одного не ждут… — и кивнул. — Валяй, Касаткин, докладывай…
Я встал, но меня опередил все тот же дед Редька.
— Слышь, Костенька, — сказал он, дернув себя за бороду. — А отчего не сам ты докладываешь? Ты ж у нас хуторской вождь. И мы уже привыкли к твоим докладам.
Костя скривился, будто проглотив какую-то тухлятину.
— Никакой я тебе не вождь, — сказал он. — А кто докладывает, неважно. Партячейка поручила ему. Он кандидат, ну и все тут.
— То-то, кандидат, — не сдавался Иван Иванович. — А на что нам кандидат, коль в натуре имеется член?
На деда зашикали. И Костя, ободренный поддержкой, сказал:
— И что ты лезешь в каждую дыру, Иваныч? Как какая-то затычка, честное слово! Ни одно собрание не обходится без твоих вылазок. Да были б вылазки подходящие. А то так, одна дурость. — И властным движением руки остановил пытавшегося возразить старика. — Сиди и слушай. Некогда нам с тобой дискуссировать. — И снова мне: — Давай докладывай.
Я встретился глазами с матерью. Она смотрела на меня сурово, будто заранее осуждала. И глаза других карловцев показались строгими, осуждающими. По спине пробежал неприятный холодок, внутри что-то защемило. Но я взял себя в руки и, была не была, начал.
Я рассказывал о том, что такое товарищество по совместной обработке земли. Рассказывал обстоятельно и, как самому казалось, убедительно. О таком коллективном объединении я знал все до мелочей. А знал из газеты, которую получал на ячейку. В последних номерах она напечатала несколько рассказов о разных артелях. Из каждого рассказа я выбрал самое важное, объединил в одно целое, заучил на память и теперь шпарил как по писаному.
Мужики слушали в глубоком молчании. И смотрели на меня подозрительно, будто я готовил им западню. Но дали договорить, потом глухо загудели, беспокойно заерзали, звонко зашлепали губами, раскуривая цигарки.
И опять первым вскочил дед Редька. Сжимая в руках потертую капелюху, он спросил меня:
— Слышь-ка, мил-друг, а откуль ты про все проведал? Ежели это, знамо дело, не секрет?
Я ответил, что обо всем, что рассказал, прочитал в газете. Дед Редька подергал себя за щупленькую бороденку и показал выщербленные зубы.
— А почему ж это мы должны верить газете? Можить, в той газете прописана сущая брехня. А ты нам энту брехню за чистую правду преподносишь?
Прежде чем я ответил, Рябиков стукнул кулаком по столу и наставительно сказал:
— Предупреждаю, дед. Не имеешь права подозревать наши газеты в брехне. Это тебе не буржуйская пресса, а советская печать.
— Усмиряюсь, Костенька, — просипел Иван Иванович. — Я тольки так, промежду прочим. Для выяснения, стало быть. А подозрениев никаких не имеем. Упаси бог.
— Ясно, — сказал Рябиков. — Еще есть вопросы?
— А то как же? — встрепенулся Иван Иванович. — Беспременно есть. И главный такой… — Он повернулся ко мне, и на морщинистом лице опять расползлась хитрая усмешка. — А скажи-ка, мил-друг, что допрежь явилось на свет божий — курица аль яйцо?
— Как это? — не понял я.
— А вот так, — пояснил старик. — Ежели, скажем, курица, то из чего она вывелась? А коль яйцо, то кто ж его снес?..
Хохот всколыхнул дымное облако под потолком. Я растерянно смотрел на гогочущих мужиков, на визжащих баб и с обидой думал об Иване Ивановиче. И что за въедливый старик? И отчего ведет себя не по-соседски?
А Рябиков, утихомирив сходку, сердито сказал деду Редьке:
— Вопрос к делу не относится. И не баламуть собрание, дед. А то я не погляжу, что самый старый.
— Не согласный с тобой, Костенька, — возразил Иван Иванович. — Вопрос мой дюже людям к делу подходит. В самую притирку. А ежели вы с ним, — кивок в мою сторону, — не в силах справиться, то отвечу сам. И курочка и яичко разом на свет появились. А произвел их, значитца, бог. Как и все сущее на земле. И нас сотворил такими, какие есть. А потому, стал быть, невозможно нас, как скотину, на общий баз…
— Ну хватит, — досадливо махнул Рябиков. — Садись, дед. Тебя выслушали. Послушаем кого другого…
От окна отвалился Костопаров, один из богачей Карловки, переступил валенками, словно утверждаясь на ногах, и нетерпеливым движением расправил бороду.
— Сообща оно, можить, и сподручней. А тольки, как же это можно сопоставить? Чтобы справедливость соблюсти. Вот возьмем, к примеру, меня и кого-то из безлошадных. И что ж тодыть получится? Я на своих лошадках буду пахать, сеять, скородить, снопы с поля таскать и прочие дела делать. А безлошадник в то время станет чем заниматься?
— Безлошадник в это время будет делать другое, — решился я восстановить свой пошатнувшийся авторитет. — Полоть сорняк, косить, снопы вязать, молотить.
Костопаров окинул меня снисходительным взглядом.
— Полоть, косить, вязать, — повторил он, наигранно улыбаясь. — А ежели я все это сам с сынами и невестками могу? В таком разе как быть?
— В таком разе как хотите, так и поступайте, — разошелся я. — Уж вас-то никто силком в артель не потянет. Обойдемся и без ваших сыновей и невесток…
— Ах даже так-тось! — воскликнул Костопаров, сделав обрадованный вид. — Ну, тоды благодарствуем. И вопросов больше не имеем…
Костопарова сменил Гришунин, тоже видный карловец, владелец крупной пасеки. И этот не скрыл беспокойства. И, сравнив себя с многодетным бедняком, заключил, что тот, бездельничая, припеваючи будет жить в артели. Семен Палыгин, хромой сапожник и отец десятерых детей, приняв укор на себя, матерно выругался и заявил, что ни за какие деньги не согласится объединяться с костопаровыми и Гришуниными.
— Еще надо посмотреть, кто больше бездельничает. А потом уж и оскорбление наносить. А то ответ держать придется.
А потом наступило молчание. Никто ни о чем не спрашивал, ни о чем не говорил. Мужики беспрестанно сопели цигарками, а бабы вызывающе поджимали губы. Будто сговорились играть в молчанку и сорвать сходку.