«…Хилый он у вас, какая от него помощь!» — всплыл у меня в памяти сладкий голос старой Бобручихи.

— Моя хозяйка ездила на той неделе в Минск, — бормотал старик, — в министерство. Сказали, что разберутся, еще раз наше дело будут пересматривать. Конечно, это всё свои подкусывают, здешние. А наверху начальство видит, что к чему…

«Интересно, это тоже из требника или уже доморощенная мудрость? — подумал я. — И какое тут нужно особо умное начальство, чтобы распознать тебя, такую птицу? И о сынках твоих я тоже кое-что знаю…»

Неприметно надвигалась ночь. С потемневшего низкого неба посыпал мокрый, ленивый, докучный снег.

— Только грязи прибавится, — ворчал сквозь мокрые усы Бобрук. — И на небе порядка нет. О-хо-хо!..

Лошадь тащилась еле-еле, будто назло.

— Колхоза у нас еще нет?

— Пока что, слава богу, тихо. Только вот в Кленове затеяли с весны. А в Понемони, так там сразу после войны.

— Ну, и как там живут, в колхозе?

— Живут… В Понемони, говорят, по два килограмма дали на этот самый трудный день. А правда ли, нет ли…

— А как по-вашему: правда?

— Я не говорю, что неправда…

— Так что же: мало это или много?

— Я не говорю, что мало…

— А что?

— Один бог свят ведает, что будет и как будет… Ну, ты, ползешь, дохлятина!..

Я достал папиросу и решил помолчать. Но тут на Бобрука нашел, как говорится, стих — разворчался:

— Один бог свят ведает, я ж говорю. Вы человек бывалый, сами знаете, что на свете делается. Кипит, как в котле. Еще, сказывают, не все кончено…

— А кто сказывает?

— Да никто… так говорится…

— Ну, а почему же так говорится?

— А кто его знает!..

— Вот вы же так говорите.

— А что я говорю? Что мне говорить? Ну, ты, дохлятина, пошла!..

Сзади загремели колеса. Кто-то догонял нас на добром, видать, коне. С разгона этот добрый конь уперся грудью в задок нашей телеги. Он горячо дышал мне в затылок и щеку, а потом, балуя, схватил клок Бобруковой соломы и тряхнул ею над нашими головами.

— Эй, кто там молоко везет? Погоняй! — послышался сзади голос.

— Ячный! Дядька Степан! — вскрикнул я и, перекинув через грядку ноги, соскочил с телеги.

— Ласточка, тпрру! — скомандовал Ячный. А потом, наклонившись к самому моему лицу, узнал, толкнул рукой в грудь. — А, браток ты мой, Василь! Ермак Тимофеевич, покоритель Берлина! Ласточка, стой! Мы сейчас почеломкаемся с гостем…

Лошадь стояла и так, а я не позволил Ячному тревожить свою старость — вставать, обхватил его плечи…

— Бор-родою оброс, старина, щекочет, как мокрое помело…

— А я, брат, гляжу… Подсаживайся, подвезем… Мешок? Ну, и мешок бери.

Лошадь с места тронула рысью.

— А я гляжу, — кричал старик сквозь грохот колес, — что там за Пшеничный такой объявился, что Ячного даже ночью узнал. Не Бобрук ли тебе подсказал?

Сказал с насмешкой, и, рысью объезжая Бобрука, старик молодцевато крикнул:

— Эй, на десятый день девятая верста, что передать вашим?!

Позже, когда Ласточка пошла тише и колеса перестали так грохотать, Ячный сказал:

— И все зудит, все точит, как шашель… А ты, Ермак, тоже чудило: Берлин у Гитлера взял, а сел к такому подкопаю!.. Да что вам! Ха-ха-ха! Вы же — родному батраку родной кулак — свояки!

— А сам ты, дядя, где был?

— Я? Ивана отвозил на станцию. В Минск поехал, в институт. Профессором будет Ячный — знай наших!..

— А Кастусь как живет?

— Мой Костя? В райсовете он, уже четвертый год пошел.

— А секретарем райкома кто — Павел Иванович?

Спросил, хотя знал и сам, по письмам, и о сыновьях его, и о том, что Павлюк Концевой — при панах политзаключенный — до войны был председателем нашего Понемонского сельсовета, в войну командовал партизанской бригадой, а сейчас…

— Павел Иванович, а то кто же еще! — удивился Ячный. — Павлюк в райкоме, а мой Костя в райсовете. Он у Шевченки левая рука. Романов правая, а он левая — заведующий отделом сельского и колхозного строительства. Тоже, можно сказать, заместитель председателя!..

«Профессором будет», «заведующий отделом» — какие тут слова в ход пошли! Хотел угостить старика папиросой, но он отмахнулся и насыпал мне на газетный листок добрую щепоть самосада.

— Курить так курить! Сразу почувствуешь, что дома.

3

Над Заболотьем нависла ночь.

Ячный хотел подвезти меня к самому дому, но я отговорил его и пошел пешком. Сквозь запотевшие окна хат там и сям светились огоньки. Все еще шел снег, слепил глаза мокрыми хлопьями. Земля и крыши побелели. От снега стало светлее. Впрочем, усадьбу нашу — даром что я не был здесь столько лет — я узнал бы, кажется, и с закрытыми глазами. Клен еще стоит, тот самый клен, на который мы когда-то взбирались, чтобы показать, кто громче свистит в два пальца. Хаты, из которой я ушел «в люди», теперь нет. На ее месте — землянка. Рядом с землянкой новая хата, о которой мне писали Микола и Валя. Выходящие на улицу окна забиты горбылями: не успел Микола справиться до зимы. Однако уже не в землянке, а в кухонном окне горит спокойный, уютный огонек.

Когда я стукнул щеколдой новой калитки, под ноги подкатился с сердитым лаем щенок.

«Обрастает, черт, — подумал я про Миколу. — И забор, и ворота завел, и собаку…»

Но вот от кухни, должно быть с порога, послышался голос:

— Кто там?

Я шагнул в полосу света, падавшего из окна на снег, и произнес то первое слово, которое так долго не приходилось говорить вслух.

Входя в хату, старушка ухватилась сперва за косяк наружной двери, а потом, в сенцах, долго шарила щеколду. В кухне, при свете, взглянула на меня, всхлипнула и, словно еще не здоровалась, вытерла руки о фартук.

— Сыночек… хлопчик мой!.. Пришел!..

…Миколе двадцать четвертый год. Парень возмужал, уже и меня перерос. Когда он, заглянув, должно быть, в окно, вбежал со двора и мы поздоровались, мать снова всплакнула. А я увидел скрюченные пальцы Миколиной левой руки и три орденские колодки.

— Трудно покуда с такой рукой?

— Один разок клюнула в плечо, а сколько мороки. Ношусь как дурень с писаной торбой. На Черной, помнишь, за поворотом, где жил Кулеш…

Он тут же, у порога, начал рассказывать о том их партизанском бое, про самолет, перебросивший его после ранения через фронт, про госпиталь в далеком Сталинабаде — одним словом, о том самом, о чем писал еще в сорок четвертом.

— Ну что ж, — промолвил он, спохватившись, — ставь, мать, закуску на стол. А мне придется пойти Тарадру разбудить.

Микола прислушался:

— Погоди, Копейка идет! Этот достанет.

За дверьми разок, как видно под привычной рукой, брякнула щеколда, дверь приоткрылась, и в нее как-то боком или даже просто задом протиснулся незнакомый детина. Здоровенные плечи его сутулились, и голова на толстой шее выдавалась как-то вперед и вбок. Кепка была надвинута на самые глаза, но под ней никак не могла укрыться гладкая, красная рожа.

— Василь Петрович? — начал он. — С приездом!

Он даже улыбнулся из-под кепки, с вахлаковатой деликатностью пожимая мне руку.

— Сходи ты, Сергей, к своей Тарадре и тащи сюда «гусака», — сказал Микола. — Гляди только, чтоб не последки.

— Кто это? — спросил я, когда незнакомец вышел.

— Столяр, — отвечал Микола. — Шатается тут скоро год. А кто, откуда, так и не доберешься… Окна мастерит у нас. Копейка. Такая фамилия.

— Только зыркает тут исподлобья, что твой волк, — сказала мать. — А работает ну как неживой. Ты, Микола, за Валей сходил бы… А то уж лучше завтра. Тащиться ей с хутора по такой темноте, да и с дитем на руках. Завтра чуть свет примчится.

Вскоре Копейка снова по-своему — задом — протиснулся в дверь и поставил на стол «гусака» — заткнутый газетной бумагой литр самогона.

— Белорусская подстольная, — сказал Микола. — С Тарадриного завода. Как там, Сергей?

Она дешевле, — пробубнил Копейка. — И пьется лучше, особливо если два раза перегнать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: