* * *
Первые публикации Вяч. Иванова, ставшие возможными благодаря все тому же Владимиру Соловьеву, имели место в 1898 г. в журналах «Космополис» и «Вестник Европы». В следующем году «Журнал министерства народного просвещения», напечатав его поэтический перевод I Пифийской оды Пиндара, положил почин его появлению перед читателем в очень существенной для него роли перелагателя эллинских поэтов. Затем вышли оба упомянутых выше сборника.
Уже в «Кормчих звездах», несмотря на неизбежные отголоски позднего романтизма, достаточно отчетливо заявляет о себе специфическая поэтика Вяч. Иванова, которой предстояло сохранять все свои определяющие признаки до самого конца жизненного пути поэта.
Для поэтики этой присуще очень последовательная, не боящяяся крайностей языковая стратегия: Гумилев утверждал даже, что «мы вправе говорить о языке Вячеслава Иванова как об отличном от языка других поэтов» [38]. Прежде всего воображение читателя поражает небывалое со времен битв шишковской «Беседы любителей русского слова» с карамзинским «Арзамасом» пристрастие к славянизмам, — притом не только лексическим, но и синтаксическим [39], да и вообще к особому складу, особой субстанции старозаветной речи [40]. Именно славянизмы прежде и более всего иного попадают на зубок рецензентам и пародистам, именно они определяют тривиальное представление о творчестве Вяч. Иванова. На одной карикатуре 1909 г., изображающей корифеевсимволизма, литургически воздевший руки к небесам Иванов являет надпись на груди: «Требуется переводчик»; в стихотворной подписи к этой карикатуре к нему относятся строки:
Вячеслав за ним, писатель
На пифийском языке…
Нам следует одновременно видеть обе стороны этого «пифийского» наречия. С одной стороны, требует к себевнимания свидетельство дочери поэта, подчеркивающей, насколько естественным был для него самого славянизированный язык [41]. И вправду, надо помнить, что определенные речевые особенности мы встречаем не только в поэзии Вяч. Иванова, даже не только в его статьях, но, насколько возможно об этом судить, и в его устной речи. Во времена, когда формировался речевой вкус будущего поэта, еще звучал говор, сохранявший интонации, отброшенные досимволистской литературой за вычетом разве одного только Лескова; что-то могло быть впитано, как знать, еще от Александры Дмитриевны. С другой стороны, однако, нельзя недооценивать сознательности и последовательности задуманного и осуществленного Вяч. Ивановым языкового эксперимента; это никак не эхо слышанного, это сложный замысел. В чем были решительно неправы пародисты, так это в тривиальной идентификации ивановского языка с языком русских поэтов XVIII века, прежде всего с манерой задразненного Тредиаковского («Доколь в пиитах жив Иванов Вячеслав, — / / Взбодрясь, волхвует Тредьяковский»), но также и с творениями других одописцев. Разумеется, на деле язык Иванова нельзя даже приблизительно отождествлять с какой бы то ни было минувшей фазой эволюции русского языка; это не имитация и не реставрациястарины, но попытка дать через старину язык вне времени, обобщенно выразить его, так сказать, платоновскую идею или аристотелевскую энтелехию. Для этого и нужна та «причудливая смесь торжественно-архаических, вновь сочиненных и простонародных слов», которую очень сердито отмечал в своей филиппике против подхода Иванова к эолийской лирике такой ревнитель досимволистских навыков, как Вересаев. И здесь Иванов «беспочвенно запределен», ибо отходит от данностей русского литературного наречия, от языка эмпирического к языку умопостигаемому. Правда, как раз в «Кормчих звездах» ощущается куда более наивная, менее переработанная, чем это будет возможно для поэта позднее, связь с традицией русской метафизической поэзии тех времен, скажем, когда еще совсем молод был Тютчев [42]. В сугубо программном стихотворении «Альпийский рог», посвященном центральной для Иванова теме отзвука, дополняющего звук, можно расслышать рассудительно-замечтавшуюся интонацию Жуковского:
Средь гор глухих я встретил пастуха,
* * *
И вот — наконец-то — оканчивается столь затянувшийся первый заграничный период жизни Вяч. Иванова. Он уже не наезжает в Россию, хотя бы для торжественного посещения собратьев по символизму, — он переезжает в Петербург, чтобы впервые почти за два десятка лет не гостить в России, а жить в ней у себя дома. Для такого решения были как семейные, так, надо полагать, и связанные с определившимся местом в новой русской культуре мотивы, — но главной причиной было сгущавшиеся еще к началу 1905 г. предчувствия необычайных, катастрофических событий, которые дадут русской истории совсем новый толчок. Блок впоследствии будет вспоминать в стихотворении, обращенном именно к Вяч. Иванову:
Предчувствия эти не могли не быть остро амбивалентными. Иванов, как подавляющее большинство его круга, не мог не надеяться на приход неведомой, новой свободы, новой жизни. Тема чаемого возрождения России звучит в стихах 1904 г., написанных в грустное время бессмысленных смертей на японском фронте:
В письме Брюсову от 2 января 1905 г. повествуется о новогодней ночи, проведенной в семейном кругу и в обществе молодого Эрна, и следуют строки, обращенные к Брюсову и содержащие намек на брюсовское увлечение пророчествами немецкого мага Корнелия Агриппы Неттесгеймского (1486–1535):
Но 24 февраля он писал тому же Брюсову в тоне хотя и небезрадостном, однако, во всяком случае, далеком от беспроблемно-идиллического: «…Пророс великий росток! Правда, общее безумие — реально — охватило Россию… Пережить нужно все» [43].
Любопытный вопрос, кажется, впервые сознательнопоставленный Н. В. Котрелевым [44], — почему Вяч. Иванов, природный москвич, которому позднее предстояловернуться в Москву, воспеть московские впечатленияначальных лет в поэме «Младенчество», а после именноих ностальгически вспоминать в эмиграции, тогда приехализ своего многолетнего зарубежного бытия все-таки не в Москву, а именно в Петербург? Котрелев с полным основанием отмечает разочарование поэта в московском кружке, объединенном вокруг брюсовских «Весов», где преобладал неприемлемый для него дух безразличия к проблематике религиозной; «он надеялся встретить большее понимание в среде, породившей "религиозно-философские собрания" и журнал "Новый путь" (где уже был напечатан по просьбе Д. С. Мережковского парижский курс о дионисийстве)». Но были, кажется, и другие причины. Переезд в Россию происходил, как мы видим, под знаком напряженного ожидания революционных событий; и поэта тянуло в самую столицу империи, в город расстрела 9 января, к месту, где, казалось, были сплетены роковые узлы времени.
38
Гумилев Н. Собр. соч. / Под ред. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. Washington, 1968. Т. IV. С. 268.
39
Ср.: Poljakov Fedor В. Kirchenslavisch als universelle Kultursprache in der mythopoetischen Konzertion Vjaceslav Ivanovs, in: Die Welt der Slaven. Internationale Halbjahresschrift f. Slavistik. Jg. XL1I. 2. 1997. S. 252–271.
40
Как известно, синтаксические и словообразовательные структуры церковнославянского языка, формировавшегося в ходе перевода богослужебных и вообще сакральных текстов, ориентированы на греческие образцы. Вяч. Иванов писал об этом: «Церковнославянская речь стала под перстами боговдохновенных ваятелей души славянской, св. Кирилла и св. Мефодия, живым слепком "божественной эллинской речи"…» (Иванов Вяч. Наш язык // Собр. соч. Т. IV. С. 676. Заглавие этой статьи, упоминаемой ниже в связи с участием поэта в сборнике «De Profundis», характерно для его убежденности в существенном единстве церковнославянского и русского языков как «нашего» языка). Для знатока греческого витийства церковнославянский язык и впрямь дает возможность увидеть знакомые обороты и словообразовательные модели как бы сквозь прозрачное средостение… Приверженность Вяч. Иванова к языкам древним имеет симметрическую параллель в его позднейшем сочувствии выбору сионистов в пользу библейского иврита против «жаргона», т. е. идиша. См.: Альтман М. С. Разговоры с Вячеславом Ивановым. С. 52: «Только сионизм должен стать течением религиозным. И язык ваш должен быть древнееврейским. По отношению к жаргону я антисемит. /…/ Я работал над Бяликом и хотел бы, чтоб вся энергия нации ушла в древнееврейский язык. Пусть это Вам не кажется решением стороннего человека: для великих целей я бы не пожалел и языка Достоевского». Эта горячность при обсуждении вопроса, как-никак, не входившего в конкретные заботы Вяч. Иванова, заставляет, во-первых, почувствовать исключительную принципиальность и последовательность его языкового проекта, который позволительно находить отчасти утопией, но недопустимо сводить к эстетской игре в словесный маскарад: во-вторых, увидеть этот проект на фоне всемирного ряда языковых программ, характерных для двух последних веков и выходящих за пределы только литературного (скажем, долженствовавшее быть интересным Вяч. Иванову, как наследнику славянофильских идей о Чехии, возрождение чешского языка, а также т. н. «кельтский Ренессанс» в Ирландии и других ареалах и тому подобные феномены).
41
Иванова Лидия. Воспоминания, С. 87.
42
Ср. нашу статью: Вяч. Иванов и русская литературная традиция / / Связь времен. Проблемы преемственности в русской литературе конца XIX — начала XX века. М., 1992. С. 298–312.
43
Цит. по комментариям О. А. Шор-Дешарт: Иванов Вяч. Собр. соч. Т. III. С. 692.
44
Статья о Вяч. Иванове в энциклопедии: Русские писатели1800-1917. Т. 2. М., 1992. С. 372–376, специально — С. 373.