Пришелец, на башне престол я обрел
С моею царицей-Сивиллой
Над городом-мороком, — смурый орел
С орлицею ширококрылой.
Стучится, вскрутя золотой листопад,
К товарищам ветер в оконца:
«Зачем променяли свой дикий сад,
Вы, дети-отступники Солнца,
Зачем променяли вы ребра скад
И шепоты вещей пещеры,
И ропоты моря у гордых скал,
И пламенноликие сферы —
На тесную башню над городом мглы?
Со мной — на родные уступы!…»
И клекчет Сивилла: «Зачем орлы
Садятся, где будут трупы?»

В этом стихотворении узнается облик здания на Таврической улице, 25, где на шестом этаже, в круглящихся, «башенных» комнатах, в окна которых виден Таврический сад с его золотыми листопадами, осенью 1905 г. поселились поэт и его Сивилла. Не миновала еще осень, как в этом месте начинаются «среды» под бессменным председательством Николая Бердяева, продолжавшиеся с перерывами до 1910 г., ставшие и мифом, и притчей во языцех. Но даже и тогда, когда специфическая форма журфикса вызвала уж очень непомерный наплыв вовсе чужих людей, иронически расписанный Андреем Белым: «Дверь — в улицу: толпы валили…» [45], — и «среды» как таковые были отменены, «Башня» оставалась местом встреч поэтов, людей искусства и философов, ареной диспутов и умственных игр, «где всегда гостили друзья […], долгое время постоянно жил М.А. Кузмин […], и где все, на манер барочных итальянских академий, имели прозвища…» [46], вплоть до отъезда Вяч. Иванова в Италию летом 1912 г.

Пора «Башни» — апогей активного воздействия Вяч. Иванова на самоосмысление и самооформление новой русской культуры, предел его внешней славы, оборотной стороной которой были сплетни и насмешки. Если он когда был средоточием целой эпохи, «царем самодержавным», как выразится позднее Блок, то именно в ту пору. Однако Ольга Шор-Дешарт, имевшая возможность почувствовать многое из личного контакта с Вяч. Ивановым, настаивает на том, что сам он воспринимал эту «победную пору» своей жизни менее всего радужно [47]. Дочь поэта Лидия также выразительно говорит в связи с концом «башенного периода»: «У меня было ощущение, точно рассеялась та туча и тот морок, которые висели над нами в Петербурге даже и в радостные минуты» [48] . В дневниках Вяч. Иванова этого времени мы встречаем очень характерные записи: «Гашиш фантазии, воссоздавая из намека осуществления, довольно водил меня, за это последнее время, "по садам услад". Я чувствую себя размягченным, изнеженным и нечистым»(1 июня 1906 г.); «Строгости большей и большей чистоты требует от меня жизнь. /…/ Два года я ношусь над землей между фантасмагорией и потусторонней истиной, и дух мой глубоко устал в этих попытках различения между сном и действительностью, в этих обрывающихся усилиях беспримесного приятия миров иных»(27 июня 1909 г.); «Трудно и страшно описывать беспощадную битву этих дней, безжалостную, жестокую рубку зеленеющего и нежного, но ядовитого и обитаемого злостными демонами, проклятого леса. Кажется, что я добиваю что-то мучительно живучее, умилительно глядящее и с последнею злобою пытающееся ужалить смертельным жалом»(6 июля 1909 г. [49]).

Совершенно неизбежной для «Башни» стала тема, ныне, почти через столетие, банализируемая по всему свету от философской или околофилософской эссеистики, от формальных ультиматумов, скажем, католической паствы своим пастырям (т. н. «Kirchenvolksbegehren» в Вене 1995 г.) до газетных умствований и пересудов: радикальное преобразование традиционных для христианской культуры норм сексуальной этики и всего строя отношений между мужчинами и женщинами — просим читателя вспомнить сказанное выше о феминистской компоненте символистского движения! — и, в частности, открытое возвращение в социальную и культурную жизнь Европы когда-то столь заметной в языческих Афинах однополой любви. Обсуждалось будущее, «…когда, с ростом гомосексуальности, не будет более безобразить и расшатывать человечество современная эстетика и этика полов, понимаемых как "мужчины для женщин" и "женщины для мужчин", с пошлыми appas женщин и эстетическим нигилизмом мужской брутальности, — эта эстетика дикарей и биологическая этика, ослепляющие каждого из "нормальных" людей на целую половину человечества и отсекающие целую половину его индивидуальности в пользу продолжения рода»(запись в дневнике Вяч. Иванова от 13 июня 1906). Мы узнаем черты эпохи: культурной сенсацией всей Европы стал появившийся в 1905 г. автобиографическийфрагмент Оскара Уайльда «De Profundis», поведавший об ужасах тюрьмы и общественного остракизма, которые постигли поэта именно за выход из числа нормальных в только что упомянутом смысле. Фрагмент этот быстро входит в круг, так сказать, обязательного чтения для носителей символистской и постсимволистской культуры. Но для Вяч. Иванова означенная тема вызывала иной круг ассоциаций: ему думалось не об Оскаре Уайльде, а уж скорее о Платоновом «Пире», о юношах вокруг Сократа, об учениках Леонардо и тому подобных Bildungsangelegenheiten. О. Шор-Дешарт имела все основания отметить для этих его раздумий «теоретический и эстетический характер» [50]. Она была совершенно права. Только в этом контексте понятен странный эпизод, разыгравшийся под конец лета 1906 г., детально описывавшийся в письмах Вяч. Иванова к Лидии в Швейцарию и легший в основу цикла «Эрос» в составе I тома «Сог Ardens». Если когда-нибудь Вяч. Иванов был вправду повинен в том, в чем его так часто упрекали — в недопустимо книжной стилизации устрашающе конкретных жизненных вопросов, — то, наверное, именно тогда. Очевидно одно: грубо ошибется тот, кто, в порыве ли морализаторских обличений или имморалистских дерзаний, редуцирует проблему до сексуальной. Слишком очевидно, что дело шло о психологических эксцессах и срывах вокруг исконно символистской проблемы общения и общинности, об изживании утопии невиданного, небывалого приближения адептов новой «соборности» друг к другу, при котором все естественные межличностные дистанции будто бы сами собой исчезают.

Да, конечно, нельзя не видеть мороков и наваждений, которые с тех пор к тому же потеряли свою тогдашнюю призрачную оригинальность; однако совершенно несообразно было бы, чувствуя это, не приметить иное — трудно представимый сегодня тонус бескорыстной сосредоточенности на мире идей, очень точно описанный с оглядкой на прошлое уже из эмиграции Федором Степуном:

«Несмотря на большое количество таившихся в ней опасностей /…/ русская довоенная жизнь была в иных отношениях исключительно здоровой. Значение выдающихся людей эпохи не определялось ни славой во французском смысле слова, ни успехом — в немецком. Творческий дух жил еще у себя дома: он не пах ни кровью, ни потом соревнования и не требовал освещения рекламным бенгальским огнем. Несмотря на демократические и социалистические устремления в политике, культура жила своей интимной аристократической жизнью, и лишь в очень незначительной степени капиталом и рынком. По всем редакциям, аудиториям и гостиным ходили одни и те же люди, подлинные перипатетики, члены единой безуставной вольно-философской академии» [51].

вернуться

45

Белый А. Начало века. М.; Л., 1933. С. 314.

вернуться

46

46 Котрелев Н. Цит. соч. С. 374.

вернуться

47

Иванов Вяч. Собр. соч. Т. II. С. 673.

вернуться

48

Иванова Лидия. Воспоминания. С. 47.

вернуться

49

Содержание последнего отрывка касается, в частности, предмета конкретного — зашедших в тупик отношений с антропософкой Анной Рудольфовной Минцловой, представленной в свое время Вяч. Иванову Волошиным, обитавшей в 1908–1910 гг. на «Башне», а затем загадочно исчезнувшей. Но отношения эти были симптоматически характерны для общей атмосферы «Башни», и внутренний конфликт с Минцловой не мог не быть для поэта хотя бы отчасти спором с «Башней» как им же развязанной стихией, и постольку — с чем-то в самом себе.

вернуться

50

Иванов Вяч. Собр. соч. Т. II. С. 756.

вернуться

51

Степун Ф. Вячеслав Иванов (впервые: «Современные записки». 1936. Кн. LXII; цит. по изд.: Иванова Лидия. Воспоминания. С. 374).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: