— Ну, мне велено сказать так: пишите заявление. По собственному. И получите полный расчет. Поверьте, Томочка, мне это и самому очень-очень неприятно. — В голосе Глебского послышалась искренность. Он вполне чистосердечно переживал. За себя, горемычного, вынужденного отпускать лакомый кусочек. — Но деваться некуда. Такое время. В стране полная неразбериха…
Василий Константинович привычно бормотал о бездельничающем правительстве, о путанице с грабительскими налогами, о подлости конкурентов и о безответственности партнеров. И о том, что по закону Панкратова, как имеющая только одного ребенка, в очереди на сокращение — первая. У Некрасовой-то их четверо. Не постеснялся Глебский и еще разок напомнить: если она напишет заявление об увольнении по собственному желанию, то ей выплатят всю зарплату. А если нет, если предпочтет качать права, то будет получать «завтраки», пока причитающиеся ей рубли совсем не обесценятся.
Тамара Владиславовна почти ничего не слышала. Она собиралась с силами, чтобы встать и выйти. Почему-то мысль о взглядах сослуживцев сейчас угнетала ее больше всего: страшила необходимость идти под взглядами людей, остающихся там, где ее сочли лишней. Столько сил и нервов она положила, чтобы сохранить фирму на плаву. Столько раз лезла из кожи, чтобы компенсировать чужие промахи. И в итоге от нее избавились, как от балласта.
«Хорошо, что уже четвертый час. До конца рабочего дня совсем мало», — подумала она. И тут же вспомнила, что служебный распорядок к ней теперь не относится. Теперь она вольна уйти, когда угодно. И куда угодно. На все четыре стороны.
— Ну все? Я думаю, вы не обиделись на меня? — С облегчением завершая разговор, Глебский, как и все самовлюбленные болваны мужского пола, на всякий случай побеспокоился о том, чтобы самому выглядеть поприличнее. — Ну тогда вот бумага. Пишите заявление.
Она написала, с усилием обуздывая дрожание пальцев, нужные ему фразы и, не помня себя, вышла из кабинетика. Глебский, залюбовавшийся напоследок ее бедрами, заметил, что Панкратова, понуро дойдя до двери, преобразилась. Едва ее рука коснулась дверной ручки, спина выпрямилась и подбородок чуть вздернулся. Выходя на люди, она и сейчас машинально следовала давнему правилу: в общественном месте — только во всей красе.
Когда звук ее шагов погас в коридоре, Василий Константинович взял телефонную трубку и по памяти набрал номер. Ответили ему сразу, еще первый гудок не успел дозвучать.
— Ну все. Я свое сделал, — сказал Глебский торопливо, как, робея, докладывают большому начальству. — Заявление у меня, Панкратова в шоке. На что надо, намекнул, о чем надо, предупредил… Нет, еще не отдал, это минутное дело… Но тогда… Понял. Есть. Предупрежу. А деньги сразу все заплатить?.. Простите, не понял: тогда же мне ничего не останется!.. А, ясно. Очень хорошо, спасибо большое.
Панкратова не помнила, как добралась до своего стола. Только что она шла по коридору, смотрела в окна на спешащие по серому Варшавскому шоссе машины, и вот уже перед ней холодно мерцающий экран компьютера, аккуратно разложенные листки с данными для сводки. И вот тут ее пронзило болью, будто отпустил послеоперационный наркоз.
Сюда, в одну из контор некогда всемогущего Главснаба, Панкратову взяли по блату. Мама Надежды Кузнецовой, обладавшая некоторыми связями, устроила сюда дочь, а заодно и ее ближайшую подругу, о которой некому было позаботиться.
Тогда Тамара все поняла правильно. Эта работа — не поощрение за красный диплом. Потому что институт-то она окончила педагогический. Это — снисхождение, которое к ней, не пожелавшей работать в школе, проявили чужие люди. Стараясь искупить свою вину — а работа не по специальности в глазах Панкратовой выглядела серьезной провинностью, — она старалась изо всех сил. То, что другие служат от сих до сих, больше думая о выгодных знакомствах, для нее не указ. Чтобы оправдать доверие, добросовестная Тамара вкалывала на совесть. Не зря ее любимая наставница в детдоме неустанно твердила:
— Ссылаться на других — неправильно! У них могут быть другие обстоятельства, о которых ты не знаешь. Отвечай за себя. Будь добросовестной, и все будет хорошо.
Это подтвердилось: то, что срабатывало в школе, а потом в институте, столь же четко осуществилось и на службе, в первые годы ее работы, ставшие последними годами Советской власти.
Кузнецова, максималистски добивавшаяся жизни в полный накал, разочаровалась в конторе за несколько месяцев. Она уволилась через полгода и начала многолетнюю эпопею поиска своего призвания. А Панкратова, уверенная, что в правильной трудовой книжке должна быть только одна запись о приеме на работу, осталась. Благодаря двужильности и, чего греха таить, неудачному браку, который не отвлекал от учебы и работы, она из зубрилки сначала превратилась в хорошего специалиста, а потом, стараясь угнаться за переменами, и в подлинного эксперта по организации управления. Первые шесть лет ей везло на руководителей, и она свято соблюдала правило, что удачу надо использовать до донышка. Вкалывать не сколько положено, а сколько нужно.
Это окупалось. Даже выпавшая ей любовь случилась не сама по себе, а была дарована именно работой. Но любовь эфемерна — греет и окрыляет, но обязательно кончается. Работа нескончаема.
Приватизация и прочие пертурбации завели страну в не поймешь что. Контора превратилась в акционерное общество «Снабсбыт», обросла, как паутиной, массой посреднических контор мутного происхождения. Чего не разворовали, то профукали.
Самые энергичные сослуживцы ушли сами. Добросовестных выжили прилипалы вроде Глебского. Но она держалась. Потому что забывать добро неправильно, а она почти всем, что было хорошего в ее жизни после института, обязана этой конторе. И она старалась ей помочь в трудные времена. Надеялась, что справедливость восторжествует и ей дадут помочь родному коллективу. Но работать в полную силу ей так и не позволили. Зато отблагодарили — увольнением «по собственному». Так сказать, «ушли по-хорошему».
Панкратова стряхнула оцепенение, уразумев, что Нина Некрасова о чем-то говорит, и спросила:
— Что? Извини, не расслышала.
— Я говорю: и куда ты теперь? — спросила, присев к ее столу и подперев щеку кулачком, знаменитая своей многодетностью Нина Семеновна Некрасова.
Первенца она родила больше двадцати лет назад, а последнему, четвертому, еще нет пяти, но выглядела Некрасова самое большее лет на 35. Впрочем, ее внешность зависела от ситуации. Если была возможность что-то выпросить, Нина Семеновна обувалась в стоптанные туфли, перекашивала юбку на мощных бедрах, стирала помаду и прилизывала волосы. Это ее мгновенно старило, превращая в плаксивую бабу-распустеху, которую ничто, кроме счастья ее детей, не интересует и которой гораздо проще помочь, чем объяснить, что зарплата зависит только от работы, но никак не от количества иждивенцев. Зато когда намечалась пирушка, Нина Семеновна впрыгивала в туфли на шпильках, приподнимала юбку, рисовала яркие губы, вспенивала прическу, и более заводной дамы, чем она, за столом и в танцах не было.
Многие сослуживцы Некрасову недолюбливали. За пятнадцать лет она сумела надоесть своей многодетностью, не столько рассказывая о чадах, как иные мамы, сколько чего-то требуя. Это раздражало тех, за чей счет мамашу одаряли. А вот Панкратову ссылки Нины Семеновны на свою многодетность не коробили. Она брала на себя львиную долю ее работы и даже делилась с нею премиями за сделки, к которым Некрасова отношения не имела. Понятно же: чтобы одной, без мужа, четверых детей обеспечить, крутиться приходится без роздыха. Тут грех не помочь.
Уже зная, чем обернулся для Панкратовой поход к начальнику, Некрасова смотрела на нее с волнением. Так наблюдают за ужасами, происходящими с другими, ощущая себя в полной безопасности. Но плескалась в зрачках Нины Семеновны и озабоченность.
— Работу-то где собираешься искать?
— Еще не знаю. — Тамара с удовольствием послала бы не ко времени любознательную сослуживицу подальше, но в силу врожденной вежливости не нашла сил на грубость. — Откуда мне знать, если я только что узнала?