Опять катился, пережидал головокружение, вставал, оглядывался, тёрся о ворот полушубка обмёрзлым лицом, стирая ледяную корку. Катился. Видел, как черноту неба наискось рассёк белый огненный след, и вдруг сами собой полились из его уст слова чудной молитвы: «…И всех скорбящих Радосте, услыши и нас, скорбных; Ты – утоление печали, утоли и наши душевные болезни и печали; Ты – Купино Неопалимая, сохрани мир и всех нас от вредоносных огненных стрел вражьих; Ты – Взыскание погибших, не попусти нас погибнуть в бездне грехов наших…».
Шепча слова молитвы, он катился по хрусткому от мороза снегу и вдруг будто от омытых метелью сияющих звёзд долетел до его слуха невнятный колокольный звон. Поднялся, о плечо сдвинул с уха шапку. В самом деле, звонили в стороне, противной той, куда он катился. Скоро Гришатка увидел впереди колыхавшееся красное пятно костра. Набрал полную грудь морозного воздуха, запел от радости:
– Ма-туш-ка-а, что там в по-ле пыльно. Ко-ни разы-гра-лися. А чьи те кони. Да чьи те кони… – Пел и плакал от радости, пока не услышал скрип снега и не увидел бегущего к нему Данилу.
– Цел, – обнял, подхватил на руки. – А я пришёл назад, ничего. Следы волчьи. Так всё внутри и оборвалось.
– Лизку волки зарезали?
– Цела. Подрали крепко. Она, как заяц, круг дала и на свой след опять вышла. А тебя, видно, из саней выбило? – обрадованно хрипел Данила. – Как не разорвали-то? Дай отдышусь. – Данила поставил Гришатку на снег. – Тяжёленький. Ещё шуба. Эка как раскроили. А сам? Самого-то не подрали?
– Кинулся один грызть, а на него орёл упал, – Гришатка поднял кверху лицо. – Схватил когтями за морду. Он как завизжал, вся стая и рассыпалась…
– Погоди, какой орёл?
– Двуглавый. Помнишь, на погребке жил у нас? Ещё крыло дёгтем мазали, чтоб черви не завелись.
– Воля Господняя, – перекрестился Данила. – Садись на закорки. Костёр оживим. Никифор, чать, на огонь выйдет. Завыл, говоришь, волчок-то в когтях у беркута? Понятно, волчица услыхала и лошадь бросила. К дитю выручать кинулась. А за ней и вся стая… Другой раз он тебя от смерти спасает. Фыркала привязанная к задку саней Лизка, дрожала боками в красных гроздях мёрзлой крови. Гришатка клонился к огню, грел ознобленное лицо.
– Никифора давай звать, – Данила навязал пук соломы к концу длинной жердины, сунул в огонь. Когда солома пыхнула, поднял жердь над головой, стал махать. В скачущем свете пламени изумрудными каменьями вспыхивали Лизкины глаза.
Переждав время, Данила поджигал новый пук соломы, вздымал, махал. Соломины огненными изгибающимися червячками летели в темень. Когда послышался скрип снега и к костру вышел отец, Гришатке не попадал зуб на зуб. Изодранная на спине шуба грела плохо. Данила чуть не силой сволок с него рвань, запахнул в свой полушубок, а сам напялил Гришаткин. Никифор тоже слышал колокол. Определили, где примерно находится дорога. Распрягли Лизку, сани бросили в сугробе, задрав кверху связанные оглобли, чтобы потом легче было найти. Гришатку посадили верхом на Лизку и, ведя её в поводу, пошли целиной.
– Господь нас сподобил в живых остаться, – рассуждал вслух, напереживавшийся в молчании и одиночестве Никифор. – Это ведь сатана нас улестил, иконы святые, будто сковороды, продавать на торжище.
– Гришатка, как там Максим Грек наставлял не отягчаться ценою серебра. Не помнишь?
– «Подобает же и её ведати честным изографом, рекше иконописыем… к тому же и ценою сребра да не отягчит святыя иконы, но доволен будет от имущаго приятии на пищу, и одежду, и на рукоделие шаровнаго запасцу».
– Во-о, а мы, как нехристи, обогатиться возжелали, и малого в это дело втянули. Господь нас и бросил в пустыню для просветления, – рассуждал Никифор. – Торжище иконами было опасно для Гришаткиной души, как волчцы для тела…
Ковш Большой Медведицы повернулся звёздной ручкой кверху, когда они, чуть живые, добрели до дома. Но только напрасно они полагали, что урок для них закончился. Главный урок только начинался.
«Лоб, щёки, всё тело моё корчилось в пламени огненной пурги, обступавшей со всех сторон. Из этого пламени являлись видения призрачные и страшные», – слабой после болезни рукой писал отец Василий в своей «Брани». Горела свеча. – Эта пламенная пурга стала как бы продолжением той взаправдашней, разразившейся три недели назад. Три недели, а будто это случилось очень давно и даже не со мною, а с кем-то другим, чудесным образом передавшим мне свои впечатления и чувства. Помню, рвал ветер, валил снег. В этой снеговой мешавени не то что кресты на куполах, сама колокольня пропадала. Кого эта пурга застигла в степи, грозила погибель. Я поостерёгся гнать на колокольню Стёпку. Полез и бил в большой колокол сам. Может, час, а то и более.
Сильно ознобился на таком сивере. Когда слез, руки-ноги ничего не чуяли. Отогрелся и полез опять. Уже по-тёмному. Пурга к тому времени кончилась. Я подумал, может, кто заблудился, переждал это светопредставление в каком затишье, а теперь не знает, куда податься…
И опять звонил, долго, пока не обронил вниз варежку. Ночью меня колотила дрожь, а утром метался в жару без памяти. И три недели душа моя грешная расставалась с «кожаною ризою», то есть, с плотью, и опять возвращалась. Грешник великий, не могу я поверить, что душа моя отделялась от тела, и пречистые ангелы водили её по мытарствам. Злые гнусные демоны доставали свитки с моими прегрешениями и зачитывали. Ангелы, сопровождавшие мою душу, смущались и плакали, и «клали на весы» мои малые-премалые добрые дела… Думаю, моё воспалённое болезнью сознание зримыми образами и картинами оживляло некогда мною читаные жития, творения святых отцов нашей православной церкви и другие священные писания.
Когда болезнь угасла, а ум прояснился, я вспомнил привидевшиеся мне реки змеев, страшный адский пламень, не могущий пожрать кромешную тьму преисподней, где злобные и мерзкие мурины все в клыках и когтях, с глазами, яко раскалённые угли, тянули меня к себе. Вспомнил и пришёл в ледяной ужас: умри бы я щас, и Гришатка остался бы без духовного окормления. А кто, как не я, крёстный отец, должен вооружить его на брань с нечистою силою, постоянно стремящейся ввести нас в грех… И кто, как не я, обязан насеять в его сердце душеспасительный страх?
Не для этого ли свершилась по воле Божьей череда событий? Поездка Никифора, Данилы и Гриши в Самару. Пурга, застигнувшая их на обратном пути. Моё бдение на колокольне, ознобление и болезнь. Настоящим чудом, знаком Господним, стало избавление Гришатки от волков. Хищные звери рвали полушубок, ещё миг, и на клочки растерзают моего крёстного сына. Но пал с небес на серых разбойников орёл и спас Гришу.
Откуда она взялась в наших краях, эта птица о двух главах? Ожила и слетела с герба российской империи, уронив корону? Прости, Господи, дерзкие глупости. Это чудо и тайна природы, не подвластные нашему грешному разуму. Гришатка, проведывая меня, болящего, рассказывал, как страшно было чувствовать смрадное дыхание, рык и удары клыков. Его Господь сподобил испытать страх телесный, а меня, грешного, страх душевный. И обоим нам Он продлил срок земной жизни».
Ни оборвавшегося у ворот звяка колокольца под дугой, ни стука кнутовищем в ворота Никифор не услышал. Звон стоял по всей мастерской. Чеканил по меди узор на иконном окладе. Очнулся, когда дверь хлястнула. На пороге, обдав морозом, водрузился мужик в закиданной снегом дублёной шубе, подпоясанной под грудью красным кушаком.
– Имеется тута иконописных дел мастер? – густым голосом спросил вошедший.
– Есть-то есть, да с печи не слезть, – отозвался Данила.
После той пурги он ещё пуще маялся поясницей. Всё прогревался на горячих кирпичах.
– Ты будешь? – разглядев в сумраке Данилу, приезжий стащил с головы шапку. Поклонился.
– Ну, я. – Данила закряхтел, спустил босые ноги вниз.
Гость молча надел шапку, толкнул задом дверь. Никифор припал к окну. У ворот дымилась закуржавленная инеем тройка в знатной упряжи. Чернел на снегу кожаный крытый возок. Из нутра его выпростался наружу высокий господин в лёгком чёрном пальтеце, закашлялся на морозе и, прикрывая лицо от ветра рукой в блестящей перчатке, быстро вошёл во двор. Никифор догадался, что в возке осталась шуба или меховая полость, оглянулся на Данилу.