Тот тоже увидел промотнувшегося мимо окна человека, сменился в лице.

– Из Самары, похоже. Может, из-за икон, из-за продажи чего, – встревожился Никифор.

Дверь растворилась. Гость в чёрном пальто с порога летучим взглядом обежал развешанные по стенам сохнущие иконы, резким кивком поприветствовал Никифора. Прядь длинных волос скользнула из-за уха на крутую скулу. Пятернёй в перчатке он замахнул волосы назад. На вид ему можно было дать не более тридцати.

– Проживает тут богомаз? – сильным голосом спросил он и тут увидел слезавшего с печи Данилу.

– Петруша, – шагнул к нему, – ну, ты, брат, законспирировался. По всей России тебя искали, а ты под боком.

– Как нашёл-то?

– Стучитесь да откроется. Так что ли у вас говорится? Я и стучался. В монастыре сказали, потёк странствовать…

– Прибился вот. Иконы пишу. А ты?

– Медленно, но верно иду к гильотине. – Гость засмеялся, прошёлся по мастерской. – Познакомь с хозяином-то.

И сам гость, и смех его не понравились Никифору.

Поначалу он решил, что гость из церковных. Но тот не перекрестился на иконы. Отчего-то назвал Данилу Петрушей. Приезжий смахивал на чужестранную птицу, невесть как залетевшую под крышу, – в эти стружки и краски.

– Это Никифор, мой хозяин и сотоварищ в иконном деле, – просто сказал Данила. – А это друг юных игрищ и забав. Как тебя вернее представить?

Никифор, освобождая правую руку для пожатия, положил молоток.

– Георгий Каров, – рука в черной перчатке дёрнулась, было, вперёд, но вернулась, нырнула в карман. Каров с маху поклонился, завесив лицо во лосами.

Никифор поклонился в ответ.

– Я у вас, коль можно, переночую… – Гость снял перчатки. На левой руке на месте малого безымянного и среднего пальцев торчали обрубки.

«Беспалый», – заметил про себя Никифор, вслух же сказал:

– Ночуйте. Хотите тут, хотите в избе. И ямщика определим. Чего ему в ночь ехать.

– Скажи тогда, пусть вещи принесёт.

– Что, Георгий Каров, всё караешь?

– Я-то, понятно, а ты, Петруша, зачем в Данилу перекрестился?

– В монастыре. Знаешь, при пострижении в монахи игумен три раза ронял на пол ножницы. И я три раза поднимал их и подавал ему. Ты ложишься на пол между двумя рядами монахов, они накрывают тебя своими чёрными мантиями. И ползёшь под этими мантиями, из тьмы к свету, рождаешься заново. И тебе дают другое имя, – Данила достал с печи валенки. – Разоблачайся, садись ближе к печи. Давно оттуда?

– С полгода. – Гость переобулся в валенки, накинул данилову овчинную безрукавку и, вроде как, оборотился своим, сельским. Грише гость тоже не глянулся. Уж очень он раскатисто удивлялся его рисункам и иконам, хвалил без удержу. Домогался, чтобы показал, как рисует.

После ужина гость и Данила вернулись из избы в мастерскую, позвали и Григория. Никифор с Ариной и Афонькой остались в избе, приплюснутые появлением диковинного гостя.

Тем часом в мастерской Гриша, поддавшись уговорам Данилы, взял в зубы карандаш и принялся рисовать гостя. Тот повился-повился над ним и, видя, как медленно юный живописец выводит каждую чёрточку, заскучал, оборотился к Даниле.

– Я за тобой, хоть ты и внове рождённый. После Неупокоева у нас нет хороших поваров для изготовления «тортов» и «книг» для сатрапов.

– Опять ты за старое, – пригнул голову Данила.

– Ты душу свою спасаешь, а мы, грешные, – Свободу. – Каров прошёлся до порога и назад. – На них кровь наших братьев, и она вопиёт об отмщении.

– Не мелькай, сядь, – Грише неловко было делать набросок.

– Портрет для филеров, – хохотнул гость.

– С собой возьмёшь.

– Так мы едем? Ты не богомаз, ты прирождённый химик. Бомбист.

– Лицо обороти к свету. – Данила подошёл к сидевшему на табурете гостю и, положив ладони ему на голову, как бы погладил по волосам. – Тебе видно, Гриш? Тот, не выпуская из зубов карандаша, кивнул. Углубившись в рисунок, он почти не вскидывал глаз. Лицо гостя отразилось в его памяти, как в зеркале. И он переводил на лист овал чистого румяного лица, большой лоб с разлётными бровями… Он всегда начинал со лба и глаз.

– Лицом к свету, – хохотнул приехавший. – Хочешь сказать, блуждаю во мраке?

– Это ты говоришь.

– Мы должны повернуть лицо всей России к свету, который они застят своим троном чуть не триста лет. А ты им нанялся в помощники. Малюешь на досточках иконки и счастлив. Невдомёк тебе, что эти твои лики святых есть кандалы и оковы на руках и ногах народа. Господь сделал человека свободным. А вы заковали в железа церковных догм и тело, и душу. Отменили крепостное право, обрекли на долговое рабство – выкупать земельные наделы. Запугали народ страшным судом, адом, грехами… Все эти Салтычихи, Троекуровы, Ноздрёвы, Плюшкины – мировой стыд и позор… Очнись, Пётр!

– Слава Богу, я очнулся тогда, после… – Данила глянул на Григория, запнулся. – Помнишь, к нему в камеру пришла жена и простила его за убийство мужа, отца её детей?

– «Прости, Господи. Не ведают, что творят…» Слышали мы это «ку-ку», – перебил его всё с тем же холодным смешком гость. – Ведаем! Царство тирана мы заменим на царство свободы и демократии. Дума, парламент, выборы. Народ будет свободно изъявлять свою политическую волю. Это тебе не «иконка на дощечке». Хочешь, в Иисуса Христа веруй, хочешь в Аллаха, а хочешь – в Ярилу-бога.

Гриша чувствовал, как взволновался Данила.

– Не буду спрашивать, хотят ли твоей чужестранной демократии миллионы крестьян и рабочих, кто в поте лица добывает хлеб свой. Не буду спрашивать, что вы сделаете с миллионами приверженцев тирании. Я спрошу, как ты выразился, про «иконку на дощечке». Куда вы её денете?

– Народ сам решит – оставить твою «дощечку» или баню ею разжечь.

До Григория, с головой погружённого в рисунок, как дождь сквозь холстину, стучали слова-капли: «тиран», «демократия», «миллионы», «распни»… Он не улавливал нити разговора, но не умом, а сердечным разумением стоял за Данилу.

– Подкупите, оболваните толпу, внедрите туда своих, науськаете, и они опять отпустят на волю разбойника, а Христа распнут.

– Ты сомневаешься в нашей порядочности?

– Он сказал «Не убий». А вы убиваете. Он сказал: «Не возжелай». А вы хотите завладеть чужим… Но, распяв не тело, а образ Его, вы, сами того не желая, в сердцах миллионов возвеличите Его ещё больше. И погубите себя. А душа? Ей куда прикажете деваться? Отнимете Бога, что у человека останется? Плоть! Как у животного. Без поста, молитвы, покаяния, исповеди, чем победит человек зверя внутри себя?

– Законом! Железной рукой закона, равного и для министра, и для землепашца, – почти закричал гость. – Наступит эра равенства и братства!..

Гриша повернул голову, не выпуская из зубов карандаша, вгляделся в гостя, пытаясь поймать выражение его глаз. Почудилось, из-под бровей гостя вьётся дымок и пахнет серой.

– Железной рукой братскую любовь в душе русского человека не добудешь, – покачал голо вой Данила. – И это мы слышали. Оставь, я не ссориться приехал.

Я, право, рад нашей встрече, – гость улыбнулся широко и весело, наклонился над Григорием, обдав запахом дорогого табака.

– Неужели у меня такая грозная физия? Данила тоже подошёл к столу.

– Я не дорисовал, – дребезжащим из-за карандаша в зубах голосом, не поднимая глаз, сказал Гриша. Он никогда не смотрел на людей, которые ему не нравились, боясь встретиться с ними взглядом.

– Чего молчишь, пророк Даниил, – спросил шутливо гость. – Напророчь по этому портрету, как «скоро на радость соседей, врагов засыплюсь землею сырою». Скажи мне всю правду, не бойся меня…

– Гриш, иди спи, труженик великий.

– Я еще не дорисовал.

– Завтра дорисуешь, иди с Богом! Данила открыл дверь в избу, помог перелезть ему через порог. Потом подошёл к гостю, отблёскивая лысиной в пламени двух свечек, горевших по краям стола, за которым рисовал Гриша. Взял рисунок в руки:

– Уловил он, простец, смятение твоё душевное и в наброске этом выдохнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: