– Дай-ка, – гость поднёс лист к свече, вгляделся. – Не похож! Не стал я при нём говорить, все-таки старался парень.

– Не люб ты себе такой. Палачи красны рубахой, а не ликом, – тихо сказал Данила.

– Не ты ли сам тогда бомбу под книгу сделал? Ею ещё калужского прокурора Трубодымова, или как его там, Дымокурова на клочья разнесло… К слову, не сладишь ли нам ещё одну такую «книжицу»? На самого царя зверей. В историю войдёшь, – гость поднёс лист с рисунком к свече. Угол взялся пламенем. Данила выдернул рисунок у него из рук, загасил пальцами.

– Оставь на память.

– Для охранки?

– Имя убиенного моей проклятой бомбой Иван Иванович Искроверхов, – Данила перекрестился. – Век мне этот грех не отмолить. Думал, в монастыре спасусь, не попустил Господь мне, грешнику. Опять в мир поволокся. В Киев поклониться святым мощам ходил. На Валааме, где православие раньше всего зародилось, два года трудился. А тут очутился провидением Божьим. Замерзал.

Попросился заночевать. Утром, как Гришатку увидел, так меня и ознобило, – Данила дрогнул голосом. – В той карете с Искроверховым ехал сынок его лет семи-восьми. Взрывом ему оторвало ноги и он кровью изошёл. Понял я тогда, что не сам, а мой ангел-хранитель привёл меня в этот дом, к этому убогому мальчику…

– Просто его величество случай, – гость знобко подёрнул плечами. – Выбрось ты из головы весь этот мусор. Этот твой, как его… Искродымов, был царский сатрап. Подвёл наших товарищей под расстрел… Я тебе, Петя, участие в подвиге предлагаю, – он обнял Данилу за плечи. – Никакой ты не Данила, не монах, ты наш… А дело твоё не иконки раскрашивать, а свергать тиранию, разбивать оковы на руках и ногах русского народа.

– Гришатку в оковы не закуёшь, – тихо сказал Данила. – Господь его высшей свободой наделил.

– Ку-ку! Ну убогий ребёнок. С тобой ли, без тебя сделается богомазом. Если мы победим тирана, станем не последними людьми. Ты его возьмёшь в Петербург. Отправишь в Италию учиться живописи у тамошних мастеров. Какова перспективка, а? – большим и указательным пальцами Каров стёр белесую накипь, вспенившуюся в уголках губ.

– Ты спрашивал давеча, что будет с тобою. – Данила обратил лицо к белевшему изморозью окну. – Ты и сам знаешь, что кончишь дни свои скорбно. Расскажу я тебе притчу. Один человек всю жизнь обижал, грабил, развратничал. А перед смертью ужаснулся делам своим, чистосердечно каялся и горько плакал перед святыми иконами. И вот когда его душа предстала на Страшном суде, бесы развернули огромные свитки с записями его грехов: «Он наш, он для ада». Ангелы тихо плакали. Им нечего было положить на другую чашу весов. Никаких добрых дел… Положили лишь смоченный слезами раскаяния платок. И один этот платок попущением Божьим перетянул…

– Пройдя итальянскую школу живописи, он станет великим художником, – перебил его Георгий, – единственным в мире нерукотворным живописцем. Герцоги, короли, императоры, шахи будут стоять в очередь к нему, чтобы заказать портреты. Слава о нём разойдётся по всему миру… Разве такая игра не стоит свеч? Поехали!?

– Помнишь, как сатана искушал Иисуса? – горько понурил голову Данила.

– Ну благодарствую за возведение в чин сатаны! – Каров шутовски поклонился, коснувшись пальцами пола.

16

Утром Гриша, проснувшись, шепотом прочёл перед иконами утренние молитвы. – Мам, умой меня, – склонился над лоханью. Арина зачерпнула жестяным корцом воды, плеснув в ладошку, умыла. Крепко вытерла изнанкой фартука, чмокнула в щеку:

– Ясноглазик мой. Завтракать будешь?

– А где Афоня с батякой?

– Гостя чуть свет проводили. Щас со скотиной убираются.

Через дверь из мастерской доносились голоса.

– А кто там у нас?

– Отец Василий зашёл проведать, а ты спишь. Гриша плечом толкнул дверь в мастерскую:

– Крёстный! Пошто не разбудил? – выкрикнул, лучась радостью. Под укорчивым взглядом Данилы засовестился: «Благослови, отче».

– Чадо моё возлюбленное. – Отец Василий перекрестил его, легко опустился на колени, сделавшись вровень с крестником. Расцеловал в румяные, влажные после умывания щёки. – Экий знатный набросок сделал. Кто это изображён?

Гриша зарделся от похвалы, обернулся к Даниле, вопрошая взглядом.

– Товарищ моих юных игрищ и забав, – отозвался на его взгляд Данила. Вздохнул явственно. – И взрослых горестей – тоже. Вместе живописи в Петербурге учились.

– Именитый, похоже, твой товарищ, – сказал отец Василий, все ещё разглядывая портрет. – Кони, будто львы, упряжь в серебре…

– Отец у него из крестьян. После отмены крепостного права поднялся. Лесопромышленник в Поволжье известный. Бортников фамилия. Миллионами ворочает, как дворник лопатой. Богочестив, – Данила сел, опять поднялся, заходил по избе. Гриша, взяв кисточку зубами, макнул ее в плошку с водой. Прислушивался к разговору. Вода в плошке покраснела.

– По купеческой линии, значит, ударился. – Отец Василий положил рисунок на стол. – Видать, ловкач, а в губах горчинку какую-то Гришатка углядел.

– Горчинка! Он столько нагорчил и родителям, и… – Данила в волнении подкашлянул. – И другим людям…

– Ну-у? А по лику не скажешь.

– На лице детство и юность отпечатались. В православной вере родители воспитывали. Ребёнком сам цветнички под окнами взращивал. А как отбился от дома, свёл знакомство с социалистами, народовольцами. Так и сбился с пути.

Выгнали из университета. Потом сослали на каторгу. Через пять лет вернулся под чужой фамилией…

– Вот те на, – отец Василий перекрестился. – Просвети, Господи, его ум светом разума своего. А теперь чем занимается?

– Не знаю, как бы за старое не взялся. – Данила ходил взад-вперёд, в овчинной безрукавке, коротких грязно-белых валенках с заправленными в них штанами.

– Опять твердит, что благородное дело – бороться против тирании, за свободу народа, – глядя под лавку, выговорил он с неохотой. – Сторонник террора.

– Эх, чадо, чадо, – горько покачал головой отец Василий. – Угодил он в сатанинские сети. Злом зла не сокрушишь. Если в сердце ярость, что построишь ты доброго?.. Одних бесов порадуешь. Семена злобы не взойдут радостью…

Гриша чутко внимал разговору взрослых, и в душе его прорастала жалость к тому, пахнувшему дорогим табаком, человеку. Стоило зажмурить глаза, и лицо его являлось в памяти.

Тут отворилась дверь и Арина позвала всех к столу завтракать.

17

Лошади шли крупной рысью. Комья снега из-под кованых копыт коренника глухо стучали в передок саней. Под этот стук Георгий мысленно продолжал спор с Данилой. Вчера он мчался к нему, непрестанно торопя ямщика.

Мечтал, как они с братской любовью будут всю ночь рассказывать друг другу о самом сокровенном, что случилось за годы их разлуки. Тогда, студентами, они горели страстным желанием разрушить оплот тирании и, как некогда Прометей огонь, принести людям свободу. По их разумению, царские сатрапы и являлись злом в человеческом обличье… Террор против них они считали тогда самым результативным способом борьбы за народное счастье. В согласии и единомыслии организовывали свой первый террористический акт против того самого генерала Искроверхова. И Пётр, теперешний Данила, изготавливал взрывчатку. Они жили тогда как одна семья. Выслеживая маршруты генерала по городу, рядились в лоточников, передвигались за ним по городу. Он, Георгий, купил тогда лошадь и под видом извозчика ездил за генералом, а Пётр с лотка продавал всякую мелочь. Сейчас, угревшись под меховой полостью, сытый, в дорогой удобной одежде, он с особым наслаждением вспоминал, как извозчиком мёрз в санях.

Как-то раз во дворах подошёл к нему какой-то уголовный тип: «Откуда, земляк, родом?» – «Из Тифлиса». Тот глаза вытаращил: «Да ну!?» – «Вот те ну, дуги гну!». Георгий рассмеялся вслух, вспомнив, как босяк чесал в затылке: «Пошто ты стрижен наголо, не по-извозчичьему типу?» – «В солдатах был, в тифу в больнице обрили. Теперь вот с бестолочью воду в ступе толку». Босяк опять заскрёб затылок: «Видать, ты важнецкая птица. В солдатах служил, в Тифлисе в больнице лежал…». С тех пор кланялся…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: