Без веры, придающей легитимность утопии, само поле идеологии, создававшее виртуальные контуры народного государства справедливости, теряло свою силу. Имея в виду антропологическую составляющую перемен, Эткинд пишет, что государство могло добиться стабильности «лишь при условии изменения самой человеческой природы своих подданных — преображения, которого оно ежечасно от них требовало и действительно пыталось осуществить. Неподконтрольная природа человека должна быть замещена сознательно конструируемой культурой, для этого шли в ход любые пригодные или обещающие быть таковыми идеи» (Эткинд 1996: 249). Энергия идеологического поля состояла из энергии реципиентов, вместе составляющих идеологическое излучение огромной мощности. Но без точно найденного соответствия между позицией, занимаемой в поле идеологии, и положением в физическом пространстве, без того, чтобы текст соцреализма был вписан в реальность, не могло существовать ни само идеологическое поле, ни власть, зависящая от веры в ее легитимность и без нее быстро превращающаяся в нечто номинальное. «Иными словами, нормативный дискурс „работает“, только если он уже превратился в повествование, текст, воплощенный в реальность и говорящий от ее имени, то есть когда он превратился в закон, ставший историей, достоянием истории и рассказанный на языке тела. Изложение его в виде рассказа есть житийный опыт, предполагающий, что он также получен из внушающего доверия рассказа» (Серто 1997: 42). Поэтому искусству письма придавалось такое значение. Оно должно было выполнять функции зеркала, глядя в которое человек видел не себя и окружающий мир, а иллюзорное представление о жизни, ту самую утопию, которую власть выдавала за реальность. Кроме того, зеркало-искусство должно было превращать мистическую иллюзорную энергию в реалистические картины жизни, где каждый реципиент занимал отведенную ему позицию. Для этого конкретное произведение должно было быть гомогенным утопии и одновременно убедительным, искусным до такой степени, чтобы у читателей возникло ощущение не придуманного описания, а реальной хроники151. Жизнеутверждающий характер искусства и состоял в том, что конкретное произведение убеждало читателя в тождестве жизни и искусства. Искусство одновременно убеждало в том, что реальность и есть воплощенная утопия, и легитимировало позиции, занимаемые в социальном пространстве как реальные, то есть единственно возможные. Поэтому в соцреализме более всего ценилась логика реализации. И чем убедительней, талантливей утопия воплощалась в тексте, тем больший объем символического капитала присваивал сам текст и власть, использующая соцреализм как инструмент легализации своих функций. Для Бурдье поля культурного производства занимают подчиненную позицию в поле власти, а писатели и артисты (и шире — интеллектуалы) представляют собой часть господствующего класса, так как владеют культурным капиталом в объеме, достаточном для осуществления власти, ибо производят культурный и символический капитал, способный принимать вид структурного господства152. Но, принадлежа полю власти, деятели культуры занимают в нем подчиненную позицию, зависящую от обладателей политической и экономической власти, использующих возможности поля культуры придать иллюзии характер эксплицитного, объективированного опыта и тем самым заставить иллюзию существовать. Однако, ставя себя в операции обмена в подчиненное положение к полю власти, отдавая свою символическую власть — власть видеть невидимое, называть неназываемое и т. д. — в обмен на перераспределение символической, политической и экономической власти, интеллектуалы, как заметил Бланшо, первыми оказываются жертвами своих иллюзий: обманывая других, они одновременно обманываются и сами153.
Казалось бы, в более защищенном положении оказывались те, принадлежащие реалистической традиции, классические произведения прошлого, которые в русле письменного проекта революции становились дополнительными источниками символического капитала. Однако, помещаемые в идеологическое поле, и они приобретали позиции и функции, ранее им не присущие. «Зеркалом русской революции» мог стать не только Толстой, но и Чехов (призыв его героини: «В Москву, в Москву!» — интерпретировался как вера прогрессивного человека в будущее, наконец-то наступившее154), Некрасов, Салтыков-Щедрин, Пушкин и даже Золя или Диккенс. Классики описывали предреволюционное время, но были необходимы для ощущения преемственности утопических традиций и легитимации всего письменного проекта155. «В этом смысле, если принять, что реализму свойственно общественное понимание личности, истолкование ее как выражения общего, исторического и социального бытия, можно было бы сказать, что весь грандиозный по величию своих художественных созданий и идейных открытий реализм XIX века — это только введение, предыстория подлинного реализма, пестуемого уже в наши дни социалистической литературой» (Гуковский 1998: 100).
Особая роль отводилась современным практикам. Любой агент занимал определенную позицию в социальном и физическом пространстве, поэтому взаимодействовал с письменным проектом дважды: своим телом и своим произведением (или реакцией на него). Нейтральное положение в идеологическом поле, энергия которого создавалась суммой идеологических энергий отдельных его позиций, было невозможно. Характерно, что Лиотар под террором понимает эффективность, полученную от уничтожения или угрозы уничтожения партнера, вышедшего из языковой игры, в которую с ним играют156. Поэтому любая позиция либо увеличивала силу воздействия поля, либо ослабляла его и вела к уменьшению суммарной энергии заблуждения. Как в состоянии гипноза любой внешний сигнал способен вывести из гипнотического состояния если не всех, кто загипнотизирован, то, по меньшей мере, близко расположенных реципиентов157, так и попытка занять нейтральную или внешнюю по отношению к письменному проекту позицию приводила к потере соответствия между социальным и физическим пространством, к уменьшению той эйфории, что складывалась из энергий отдельных реципиентов и была следствием перераспределения власти между институциями, принадлежащими полю, и агентами, строящими в нем свои стратегии. Таким образом возникала взаимосвязь между различными гранями письменного проекта революции, ставками, инструментами и целями борьбы: для присвоения символической, экономической и политической власти необходимо было придать утопии статус реальности и найти соответствующую проекцию социальным отношениям в физическом пространстве, а для того, чтобы любой агент занимал правильную позицию, увеличивающую собственный символический капитал и символический капитал власти, перераспределяемой в соответствующих (но, конечно, неравных) пропорциях между всеми агентами, агент должен был обладать определенными психо-историческими параметрами личности, в том числе инфантильностью, формируемой утопическим реализмом с его антропологической, психо-исторической и утопической направленностью.
Когда Мандельштам пишет о связи «между судьбой романа и положением в данное время вопроса о судьбе личности в истории»158, он выявляет корреляцию между литературной функцией и доминирующим психотипом, способным обеспечить легитимность власти утопий. А его замечание, касающееся того, что имеет смысл «говорить не о действительных колебаниях роли личности в истории, а лишь о распространенном ходячем решении этого вопроса в данную минуту, постольку поскольку оно воспитывает и образует умы современников» (там же), фиксирует новые способы организации социального пространства, в котором легитимность власти зависит от позиции и психо-исторических параметров личности, формируемой утопическим реализмом и согласной делегировать свои полномочия и накопленный символический капитал в обмен на возможность участвовать в перераспределении и присвоении власти. В условиях, когда утопический реализм в рамках глобального письменного проекта выдает иллюзию за реальность, «реальнее всех» оказывается «та литература, которая осознает себя максимально ирреальной, поскольку сущность ее заключена в языке; она представляет собой поиски промежуточного состояния между вещами и словами, напряженное сознание, которое и опирается на слова, и стеснено ими, которое через них имеет неограниченную и вместе с тем несбыточную власть над миром» (Барт 1989: 243).