Для Бурдье понятие эстетических пристрастий, вкуса соотносимо с инструментом социального расслоения, которое регулируется вкусом и способствует сохранению и присвоению символического капитала социальной группой, способной легитимировать и навязать свои вкусы как естественные. Восприятие искусства, основанное на коллективных переживаниях, и его применение составляют не только основу индивидуального переживания искусства с его специфическими целями, но также фундамент воспроизведения социальных условий, которые обеспечивают привилегированное положение тем, чьи вкусы способны присвоить наибольший объем символического капитала159. Использование образа ребенка-дикаря в качестве доминирующего психотипа основано в том числе на представлении, что человек в отношении к искусству должен вести себя как ребенок160, доверяющий инфантильной литературе, потому что она воспроизводит утопическое и желаемое в реальных картинах. Замечание Мандельштама о «ходячем решении вопроса личности в данный момент» фиксирует противопоставление актуальной и неактуальной стратегии, зависящей от конкретных условий конкретного социального пространства. Исследователь более позднего времени, суммируя опыт актуальных практик, понимает, что реализм «должен заключаться не в копировании вещей, а в познании языка; „реалистичнее“ всех будет не то произведение, в котором „живописуется“ реальность, а то, которое, пользуясь реальным миром как содержанием (притом что это содержание внеположно структуре, то есть главной сути произведения), глубже всех проникает в ирреальную реальность языка» (Барт 1989: 243–244).

Процедура проникновения в «ирреальную реальность языка», воплощенная в ряде антиутопических практик (Мандельштама, Введенского, Крученых и т. д.), репрезентировала попытки раскрыть природу психо-исторических изменений человека письменного. Вне зависимости от конкретных удач или неудач подобных попыток сама стратегия познания «ирреальной реальности» нового состояния homo descriptus, а не воспроизведение иллюзорного в псевдореалистических образах оказывалась противонаправленной процессу накопления символического капитала утопическим реализмом, что делало неизбежным применение дорогостоящей операции «искоренения и депортации». При всей непроясненности такой категории, как «культурная вменяемость», можно заметить, что причастность к актуальным практикам в искусстве мешает художнику подавить чувство внутренней правоты, управляющее им по мере того, как он проникает в соотношение между литературной функцией и психо-историческими параметрами личности, целями искусства и социума (и, значит, точнее находит язык для отображения новых психо-исторических и социальных изменений). Напротив, культурная невменяемость и выбор в пользу «единственного верного художественного метода» делали художника более податливым для влияния идеологического поля, которое он сам — вольно или невольно — помогал создавать, замещая утопией пространство реальности. Эпштейн, утверждая, что «так называемый реализм 30-50-х годов исходил из вторичных, взятых напрокат от прежних культур представлений об этой реальности как о „плюс-системе“ со всем необходимым набором взаимосвязанных элементов», приходит к выводу, что «реализм этой нас окружающей реальности как раз и был вытеснен из искусства, а взамен его допускался реализм только давно прошедших реальностей, который в таком случае становился иллюзионизмом» (Эпштейн 1989: 233). Однако, повторим еще раз, фиксация утопических стремлений, свойственных соцреализму, представляется недостаточной и некорректной, потому что сводит всю сталинскую эпоху к состоянию массового гипноза и умопомешательства, в то время как соцреализм не вытеснил реальность из искусства и жизни, а стал инструментом воплощения реальности социальных отношений в виде операций обмена и конвертирования символических ценностей в политические и экономические, составлявшие структуру власти. Поэтому кризис соцреализма стал кризисом дискурса власти.

«Оттепель» и кризис реализма

Первые симптомы кризиса утопического реализма проявил читательский бум второй половины 1950-х — начала 1960-х годов, создавший условия для функционирования более разнообразных стратегий и новых механизмов присвоения власти. В свою очередь сама хрущевская «оттепель» (и менее строгие, по сравнению со сталинским временем, цензурные рамки) была вызвана кризисом письменного проекта революции, кризисом тоталитарной системы легитимации власти, основанной на «вере в слово» и вербальных способах репрезентации властного дискурса. Здесь сыграла свою роль девальвация слова как носителя власти, произошедшая во всем мире161, а также истощение энергии утопий, питавших власть и воплощавшихся идеологическим полем162. Идеологическое поле, в свою очередь, ослабло из-за борьбы в нем, ставящей под сомнение легитимность его деления и легитимность границ, не позволявших перераспределять власть с использованием традиционных механизмов. Каждое поле является местом более или менее декларированной борьбы за определение легитимных принципов деления поля. Вопрос о легитимности возник из самой возможности спрашивать, ставить под сомнение то, что называется доксой, то есть совокупность выражений общественного мнения, укоренившихся преданий и представлений, так как обычный порядок перестал восприниматься как сам собой разумеющийся163. Одновременно стало возможным конструирование различий между социальным и физическим пространством, истощенным дорогостоящей операцией «искоренения и депортации» и уже не являвшимся убедительной проекцией социальных отношений, которые сами менялись. Появление и легитимация новых позиций позволили перераспределять власть и ослабили старые, канонические позиции поля идеологии, не сумевшие сохранить необходимый объем символического капитала. Психотип ребенка-дикаря перестал казаться безусловно доминирующим; бинарная структура поля культуры испытала первый импульс потребности смены полюсов, что тут же сказалось на потускнении обобщенного «образа врага».

Отрицательно заряженный «образ врага» в бинарных системах выполняет функцию полюса, усиливая воздействие поля идеологии164. Хотя враг делился на внутреннего и внешнего, бинарная структура проявляла себя в стратегии вытеснения «внутреннего врага» из физического пространства на окраину, периферию пространства, ближе к границе165 (достаточно вспомнить географию ГУЛАГа, с лагерями, образующими своеобразный периметр физического пространства), тем самым усиливая отрицательную заряженность образа «обобщенного врага» и увеличивая воздействие идеологического поля. Можно, конечно, увидеть корреляцию между ослаблением влияния поля идеологии и процессом «ослабления международной напряженности» (негатив тускнел вместе с позитивом, ибо являлся функцией идеологически производной), но прежде всего здесь проявился кризис тоталитарной системы легитимации власти.

«Оттепель» стала попыткой перестройки (изменения принципов деления) социального пространства (а следовательно, поля идеологии, политики, экономики, культуры) в соответствии с правилами, более способствующими возможности если не увеличить, то сохранить власть при условии необходимости допустить существование новых позиций и новых игроков. Стратегия власти не заключалась в ослаблении собственных позиций, но легитимация новых правил деления привела к тому, что из-под влияния поля идеологии были выведены позиции, связанные с функционированием частной жизни166. Ослаблению подверглись и другие позиции социального пространства, но аккумулировать энергию противостояния и создавать условия для зарождения новых дискурсов власти стало пространство частной жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: