— Наш дом в Москве тоже передвигали. Четырехэтажный! — Репнин живо вспомнил себя мальчишкой-школьником, с гордостью восседающим на окне, на четвертом этаже передвигаемого дома, на виду у огромной, запрудившей улицу Горького толпы. — У нас даже телефон работал, когда дом передвигали.

Думичев рассмеялся:

— Наша хата без телефона, товарищ лейтенант. Под горой, на самом берегу стояла. Отец все подробно описал, как переезжали. Пришел инженер Волгостроя с рабочими дом разбирать, а мать — ни в какую: «Разобрать, говорит, разберете, а собирать кто будет? У меня, говорит, сын в Красной Армии, дочь младшая да старик со мной. Кому, говорит, обо мне заботиться?» Тогда инженер мигнул рабочим, а матери говорит: «Ставь самовар, накрывай на стол, чай будем пить». Пока мать на стол собирала, дом домкратами подняли, поставили на сани, зацепили двумя тракторами и повезли на новый берег. Отец писал, что даже кипяток не расплескали…

Репнин рассеянно слушал Думичева. За окнами корабельного ресторана обычной деловой жизнью жил порт. С причалов доносились трели свистков, скрип кранов, возгласы — там шла еще погрузка. А тут за бортом плескалась и шипела вода, растревоженная неуклюжим буксиром. Задумчивым взглядом Репнин проводил буксир до выхода из гавани. «Вероятно, повезли продукты на острова…»

В иные дни Репнину нравилась кипучая суета морской гавани. Он смотрел, слушал, примерял все, что видел, к прошлому, к тому памятному времени, когда он прилетел на Ханко с Расскиным и увидел порт безнадежно мертвым. Он сравнивал и думал с удовольствием: «Сильные мы люди». А сейчас Репнин смотрел на все как-то отчужденно, отсутствующе. Скалистые берега, затушеванные мглой, постепенно таяли, исчезали. Репнину казалось, что от них несет холодом, все так серо и чуждо. А ведь ночь теплая. Ночь должна быть белая и светлая, как в Ленинграде. Может быть, так темно потому, что он смотрит на берег из ярко освещенного помещения? Или это тени от скал?.. Просто ему хочется скорее попасть туда, за эти скалы, на родину. В Москве он будет послезавтра и про ханковские скалы станет рассказывать с восторгом. «Романтичные гранитные скалы!» — так писал он о Ханко отцу, товарищам, однокурсникам. А сейчас — скорее бы ушел электроход!..

За столом смеялись шуткам Думичева.

— Моя русалка здесь на хлебозаводе. Тесто месит. А у нас там какие русалки? Все девушки разъехались кто куда. Даже соседей не знаю. — Думичев заговорил серьезно, и Репнин вдруг понял: за всем его балагурством скрывается глубокая тоска по родному дому, разожженная всей окружающей обстановкой, проводами, разговорами о городах Большой земли. — Каждому человеку нужно знать свой родной дом, — тихо говорил Думичев. — У нас бойцы как начнут вспоминать: кто про Свердловск, кто про Украину. Письмо получит — и сидит расписывает. Сердце болит слушать. Не представляю даже, на какой теперь улице жить придется. Вспомнить нечего, вот что. — Думичев сердито взглянул на соседний столик. — Везет же некоторым. Вон крупнокалиберный морячок: и жена с ним, и в отпуск едет. На Ханко прилетел вместе с нами, бобылем. А уезжает целой семьей.

— Осенью, Сережа, и вы домой поедете, — внезапно под впечатлением нахлынувших чувств сказал Репнин. — Срок службы осенью кончается.

— Дотерпим, товарищ лейтенант, до осени немного осталось, — тронутый словами командира, смягчился Думичев. — А там, может быть, и в военное училище подамся.

— Дальше Ленинграда ни шагу, — доносился голос Любы Богдановой от соседнего столика. — Хватит, что я за тобой приехала на Ханко…

— Нехорошо, Люба, — обиженно басил Богданов. — Мать уже пеленочки шьет. Что же, я в Сибирь один поеду?!

Матросы, провожающие молодоженов в отпуск, поддевали Богданова:

— Хорошо или нехорошо, а ты, Саша, ошвартовался, как корабль в плавучем доке. Теперь куда Люба — туда и ты…

* * *

В «комендантский час», когда рынды на военных кораблях пробили полночь, провожающие сошли на берег. Порт стих.

В каютах и на палубах многим не спалось. Далекий дом, давно ожидаемое свидание, родные места, от которых даже годы солдатской службы не в силах отлучить, — все это порождало беспокойные мысли.

Не спал и Богданов. Он не был на родине, на глухой железнодорожной станции Голышманово между Тюменью и Омском, больше восьми лет. Отец его был железнодорожным слесарем. Он пристрастил к кочевью всю семью, таская ее за собой по станциям и полустанкам Великого Сибирского пути. В тридцатые годы Богдановы вернулись в Голышманово, а отец в числе двадцати пяти тысяч рабочих, посланных партией строить колхозы, уехал в деревню. Вдали от станции, в заснеженной деревушке Овсове, зимней ночью отца убили кулаки. В ту же зиму Богданов уехал из Голышманова на заработки. Свердловск, Челябинск, Еманжелинские копи, зерносовхоз в Троицке, казачьи станицы с именами, занесенными в уральские края из заморских походов, — Варна, Лейпциг, Париж, Берлин, — где он перепробовал профессии молотобойца, плотника, кровельщика, и, наконец, «Запорожсталь», где Богданов перед призывом работал арматурщиком. По всей стране носило его после смерти отца. Флот стал его первой долгой, постоянной службой. Богданов прослужил на подводной лодке около четырех лет кряду, узнал две морские профессии и перед демобилизацией задумал приобрести третью — для гражданской жизни. Он замышлял вернуться в Сибирь киномехаником и Любу долго убеждал, что лучше Сибири на земле места нет. А потом финская война, события, которые внесли в его жизнь множество перемен. Война изменила и планы и характер Богданова. Его считали человеком спокойным, сдержанным. А он в одном рукопашном бою яростно колотил врага кулаком, — кулачищи у него были громадные. Бои, из которых Богданов вышел цел и невредим — ранение в счет не шло, — ожесточили его. Казалось, он не додрался до конца; разозлили его, он размахнулся, разошлась рука — и конец войне. А он чувствовал, что передышка временная. После финской войны он подал на пять лет на сверхсрочную. Когда-то Богданов читал об уговоре Чкалова с будущей женой. Чкалов сказал: «У нас должен быть один уговор на всю жизнь: уговор — никогда не уговаривать, когда дело касается полетов». Слова Чкалова так понравились и запомнились Богданову, что при случае он по-своему пересказал их Любе. А случай этот настал, когда лодка, на которой он в прошлом служил, пришла к Гангуту. Богданов поспешил навестить лодку. Только он вступил на борт, как вновь почувствовал себя акустиком, торпедистом, — эти специальности он отлично знал и любил, как любил море, корабль и друзей по долголетней военной службе. Он просил политотдел вписать его в корабельный экипаж. В политотделе обещали после отпуска перевести его на лодку. Богданов рассказал об этом Любе. Люба расстроилась. «Люба, у нас должен быть один уговор», — вспомнил тогда Богданов. «Какой?» — «Никогда не уговаривать, когда дело касается моря».

…Далеко за полночь, стараясь не потревожить Любу, Богданов вышел из каюты. Электроход почему-то задерживался. У трапа прохаживался встревоженный помощник.

Богданов поднялся на верхнюю палубу и стал у борта, облокотясь на обвес.

В стороне, у причала, толпой сбились шлюпки и посыльные катера. Светились огни плавучей базы подводных лодок. Там, в дальнем углу гавани, была и лодка Богданова.

Словно порыв ветра пробежал по улицам города — трель свистка, ревун на катере, и тотчас погас свет.

На границе вспыхнули ракеты.

С финского маяка прожекторный луч вонзился в порт, резанул Богданова холодным светом и скользнул к корме электрохода.

— Соседи упражняются, — произнес кто-то рядом. Богданов повернул голову: возле него стоял Репнин.

— Опять мы попутчики, акустик?

— До Ленинграда, товарищ лейтенант. А вам далеко?

— В Москву.

— В отпуск?

— Кто знает. Может, и не только в отпуск. Готовлюсь в академию.

Богданов с уважением смотрел на Репнина.

— Все теперь хотят учиться.

— А как же! Придет время — без дипломов в грузчики не возьмут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: