В конце июля — снова в Таллин, на торпедном катере — до Кунды. Там остался только катер МО и командир маневренной базы без войска — немцы на подходе; командир базы сам принял у торпедного катера швартовы и отдал заместителю наркома свой катер, чтобы тот добрался до Таллина. В Таллине — добрые вести с полуострова Ханко: Гангут борется, улучшает свои позиции, занимая десантами острова в шхерах; и столица Эстонии готовится к обороне, идут бои в Моонзунде; «Изяслав» — ныне «Карл Маркс» — потопил германскую подводную лодку…

Выполнив задание Ставки, Исаков мчится в Ленинград — берегом, машиной, по последней ниточке дороги, почти оседланной фашистами, — они уже рвутся к побережью между мысом Юминда и Кундой. Под Кингисеппом — встреча с генералом Денисевичем; генерал, известный флоту десантник, останавливает на дорогах отходящие части, формирует на месте оборону и команды — строить укрепления.

Все в огне, в движении. И вот на дороге, буквально на перекрестке под Ленинградом, мимолетная встреча с другом.

Владимир Коккинаки — кумир моего поколения, его высотные, дальние и скоростные полеты-рекорды в предвоенное время были у всех на устах. С Исаковым он познакомился и подружился в тридцатые годы, показывая на одном из подмосковных аэродромов руководителям обороны страны новый тип торпедоносца; в Исакове он нашел человека, понимающего, предвидящего использование техники в будущей войне; в Нью-Йорке после трудного перелета он сразу разглядел в толпе встречающих на аэродроме Исакова, хотя в штатском макинтоше и шляпе тот не выделялся среди американцев. И вот — перекресток дорог под Ленинградом, уже фронтовым городом. Исаков прорвался из Таллина, а Коккинаки — из Копорья, там к аэродрому шли немецкие танки; Коккинаки спешил на Моонзундский архипелаг, где по приказу Ставки обеспечивал полеты полка Евгения Преображенского на бомбежку Берлина — его самого в полет не пускали. Разговор на перекрестке Коккинаки назвал «пятиминуткой». «Ты куда?» — спросил его Иван Степанович. «На Запад, на Моонзунд. А ты?» — «На Восток».

— «Как у тебя дела?» Коккинаки знал, что Иван Степанович прислан Ставкой в Смольный членом Военного Совета и заместителем Ворошилова — потом Жукова и других командующих — для координации действий флотов и флотилий с фронтом. «Туго», — сказал Исаков, именно «туго», а не «плохо». «Совсем?» — «Нет. По-моему, уплотняется стена, которую не разобьют». Пять минут — и разошлись. Чтобы снова встретиться на самых различных фронтах: адмирала перебрасывали с фронта на фронт так же стремительно, как и неистового летчика.

Стену вокруг Ленинграда уплотнял и адмирал Исаков — в самые опасные для города месяцы. Его место — Смольный. Но — только в паузах между поездками, походами, полетами. Его касается все на дальних и ближних водных рубежах: и оборудование самой ближней восточной позиции под командой адмирала Ралля, и расстановка кораблей по диспозиции обороны ленинградского взморья и устья Невы, и артиллерийская защита города по требованию армий на сухопутном обводе — именно огонь кораблей остановил фашистов на Пулковских высотах и сорвал все штурмы с ходу.

«Три раза пытался тебе писать с оказией и три раза не смог, — на клочке бумаги где-то второпях пишет он в конце августа жене, — такая работа. Писать о ней нельзя и незачем. Писать о ненависти к врагу некогда, читай в газетах, в письмах непосредственно пострадавших. Писать о моей вере в победу — ты о ней знаешь. От приезжающих знаю, что ты в пекле бываешь худшем, чем я. С гордостью показываю приказ о твоем бесстрашии. Будь сильна. Все, что могу сказать — работаю так, как работал всегда + как надо работать в военное время, или, вернее, сколько меня хватает. Здоров. Силы есть. Иногда удивляюсь — откуда. Если мечтаю, то о том, когда можно будет работать по восстановлению разрушенного и работать вместе…»

Откуда только являлись силы у людей всех возрастов в невероятно тяжелом сорок первом? В Ручьях важное строительство под угрозой захвата — Исаков знает: нельзя там ничего оставить немцам, — он спешит к Афанасьеву, начальнику строительства, с которым поднимал в 1933 году корабли по ступеням Повенчанской лестницы Беломорканала, и помогает ему предотвратить беду. С Боголеповым, своим «крестным» в штабе Черного моря, готовит по приказу Жукова на Ладожской флотилии отчаянные десанты — только бы остановить, задержать продвижение. После пожара на Бадаевских продовольственных складах создает базу в Осиновце для будущей кормилицы Ленинграда — «дороги жизни». Он и в Кронштадт поспевает в день зловещего «звездного налета», когда крепость бомбили больше двух сотен самолетов и «Марат» под бомбами потерял нос; а вечером, после налета, спешит в Ленинград, в Смольный, но попадает туда только глубокой ночью — быстроходный катер в опаснейшем месте выскакивает на мель и адмирал со своими спутниками, изготовив личное оружие, ждет другого судна…

В Смольном не до сна — очередь неотложных встреч, дел, переговоров. Приходит перед рассветом Карпов, он только что оттуда, с запада, форсировал минные поля, спасал тонущих с госпитального судна «Сибирь», его нельзя не выслушать, надо принять. Но время, время… «Надеюсь, не чаи будем распивать…» Не будь Карпов умницей — обиделся бы смертельно. Но кто в ту ночь и в ту осень не понимал, как дорога́ минута. Время такое — война берет за горло, торопятся оба: за пять минут надо успеть сказать только то, чего Исаков ни от кого другого не услышит. Карпову утром в поход, а Исакову — в Москву, на самолете туда и обратно через линию фронта — всего на шесть часов, из них тридцать минут для семьи.

Так изо дня в день — самолет, катер, канонерка, машина, даже дрезина и паровоз, чтобы выбраться из разбомбленного состава к цели, не теряя минуты.

Снова воевал под Шлиссельбургом. Теперь не командир «Кобчика», а представитель Ставки и член Военного Совета фронта, как потом под Краснодаром, в Керчи, на Тамани, в Новороссийске и в Закавказье. Невскую Дубровку и Шлиссельбург еще помнят вдовы, сироты и выжившие: пекло. Из одного маячного домика Исаков ушел за час до уничтожения всего живого. В другом месте — на батарее — захватила бомбежка. Контужен, слух на левое ухо потерян навсегда — потом острил, что может не слушать пустомель, заткнув только одно ухо… И все же легко отделался: под свистящей бомбой молоденький адъютант Коля Петров втолкнул в землянку. Жаль, оставил его в Туапсе, когда год спустя помчался на перевал Гойтх…

Стал ли после Шлиссельбурга осторожнее? Нет, не стал, хотя и уверял Ольгу Васильевну, что «благоразумен до уныния». Какое там благоразумие — Смольный тоже под прицелом. Даже все дворцы и музеи Ленинграда были нанесены на карту бомбежки как цель — я сам видел такую карту в фашистском журнале под наглым названием «Бомбен ауф Ленинград» и опубликовал ее в «Красной звезде» как иллюстрацию к своей корреспонденции…

В шестьдесят шестом году, 6 апреля, узнав, что я собираюсь в Ленинград, Иван Степанович позвонил мне и попросил об услуге, без которой он, прикованный к постели, не мог обойтись. Рассказанное им я записал дословно.

— В сорок первом году я был в Ленинграде заместителем Ворошилова, — как всегда неторопливо сказал Исаков. — Но об этом периоде ничего не написал до сих пор. Сейчас пытаюсь, лежа в постели, кое-что написать, в частности, один рассказ о бомбежке Смольного. Это такой случай, хотя и лично пережитый, что читатели без документального подтверждения могут и не поверить — свидетелей почти нет. Но есть бумага, древняя, историческая, ее бы найти и сфотографировать, тогда поверят всему. Я говорю о плане здания Смольного, хранящемся у коменданта. Он, правда, может проявить неожиданную бдительность и не показать этого плана, тогда можно и обойти коменданта — такой же план должен быть и у архитекторов или в Академии художеств.

Дело было то ли в июле, то ли в сентябре, скорее в сентябре, когда немцы стали зарываться в землю вокруг Ленинграда — рыть траншеи, окопы и блиндажи, переходя к осаде. Они совершали воздушные налеты — налет за налетом. Да, вы это помните. Но после вашего ухода на Гангут стали бомбить сильнее. Бомбили и Смольный. Мой кабинет был в Смольном, и туда ко мне пришел однажды в час воздушной тревоги Николай Николаевич Воронов, маршал артиллерии позже. Надо вам сказать, что я в убежище не ходил, хотя тогда у меня были обе ноги, — ногу, как вы знаете, я потерял только в сорок втором. Толки об этом возникли различные. Одни считали это бравадой. Другие — признаком фатализма. Третьи — безумной храбростью. На самом деле я, южанин, всегда с трудом переносил северный климат, хотя много лет плавал именно на Балтике. Легкие и дыхание давно были не в порядке, и я не выносил спертого воздуха убежищ. Потому и оставался в кабинете — почти в одиночестве во всем здании.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: