Но ни Берзин, ни Билибин уже не искали путей от сердца к сердцу. Слишком разные были люди, каждый по-своему оценивал события и их нравственный уровень.

В 1933 году Билибин уезжал в отпуск на «материк». Стояла солнечная, быстротечная осень. Встретившись с Берзиным, главный геолог сказал:

— Я не думаю, что мне надо возвращаться после отпуска.

Берзин промолчал.

— Я прощу уволить меня из Дальстроя. Свой вексель я еще не оплатил, хотя золота вам хватит на десятилетия, сколько бы заключенных сюда ни привозили.

Берзин ответил не сразу. Пожалел, что сам воздвигнул стену между этим талантливым, чистым человеком и собой.

— Я не возражаю против вашего увольнения, — ответил он коротко и резковато.

И пошли годы, когда о Колыме старались говорить как можно меньше и как можно тише, как у постели тяжелобольного. Пароходы продолжали возить в бухту Нагаева десятки тысяч заключенных за каждую навигацию. Северо-Восточный лагерь ГУЛАГа становился самым крупным и самым страшным лагерем НКВД.

Странно и трагично зазвучала фраза из ранней (1936 г.) статьи Берзина в «Правде» о Колыме, о «людях, которые и не думают о возвращении…»

Где уж там возвращаться!

Ведь даже А. П. Серебровский, идейный вдохновитель Союззолота, был уже расстрелян…

МОРСКАЯ ОДИССЕЯ

…Колонна вновь прибывших медленно двигалась вдоль бараков. Сергей то и дело поглядывал на шагающего рядом Виктора Павловича. Наконец Черемных сказал:

— Это первый случай, когда убивают в открытую. И где? Внутри зоны. Похоже, для охраны такие выстрелы — один из методов запугивания. После него уже хочется не ножками ходить, а передвигаться на всех четырех, по-собачьи, не подымая головы. Докатились, в общем.

Их ряды уже втягивались в черный зев очередного барака. Дверь была нараспашку. Тепло.

Жизнь в пересыльном бараке с первого дня получилась неладной, люди выглядели подавленными, мало разговаривали. Появились и понуждали к молчанию какие-то новенькие, очень шустрые, осведомленные, они поворачивали разговор с любой темы на опасные, бездонно-болотные, где запросто можно уйти с головой.

Один из таких, скромненький молодой человек, два дня кряду вертелся возле пятерки друзей, присаживался на нары, скорбно вздыхал, ввязывался в разговор и слишком уж очевидно подталкивал к скользким темам. Однажды, после мирного молчания, он вздохнул и произнес в пространство:

— Если бы товарищ Сталин знал, что тут делается!

Никто его мысли не поддержал. Иван Алексеевич вдруг спросил:

— Как самочувствие, отец Борис?

— Да вроде лучше. По утрам, правда, ноги как ватные. А потом расхаживаюсь, сегодня страсть как далеко ходил. До самой уборной.

— Никому и дела нет до страданий наших, — опять вмешался новичок.

И опять ему не ответили, разговор пошел о погоде, она и впрямь стояла превосходная, «тепло и солнце, день чудесный».

Разговорчивый гражданин вдруг скис и покинул приглянувшихся ему людей.

— Нашел дураков, — грубо высказался Черемных. — Сексот несчастный. Находятся же такие. Все ищет, кого бы продать, заложить. Братцы, будем бдительны! Нам вполне хватит одного срока.

Дни в приморской пересылке были похожи один на другой, как близнецы. Спать давали вволю, но все подымались в шесть, чтобы к семи занять очередь в котлопункте — так называли здесь столовую под навесом и многооконную стенку кухни, откуда выбрасывали жестяные тарелки с порцией все той же перловой каши и пайку хлеба с двумя кусочками сахара. Кипяток брали из больших кипятильников.

Позавтракав, шли в барак или на прогулку по зоне, оставляя одного при вещах. Наблюдали нехитрую жизнь, подолгу стояли у собачьего двора, где содержались служебные овчарки, они рвались и хрипели от злобы, едва увидев поблизости заключенного. По духу определяли, что ли?

Особой приметой этого лагеря был разгул воровства, обманов, ночных грабежей и даже убийств. Вся лагерная обслуга находилась в руках блатарей, организованных в шайки с наводчиками и исполнителями, которые нередко и приканчивали несговорчивых. Противостоять этим мерзавцам политические не могли. Бараки по ночам становились местом расправы. Наводчики заранее определяли людей с деньгами или с хорошими вещами, отводили в сторону и предлагали сдать столько-то вещей или денег. Несговорчивого в глухой час ночи накрывали брезентом, били и попросту отнимали все, даже брюки. Соседи, естественно, делали вид, что ничего не видят и не слышат. Охрана жалоб на грабежи не принимала.

— Они с бандитами заодно, — заявил Иван Алексеевич. — Я видел у вахты главаря шайки, беседа там шла мило и весело.

— Делятся награбленным, — согласился Черемных.

Но даже организованные воры опасались трогать заключенных, которые успели создать устойчивые сообщества. Такое сообщество представляла и дружная пятерка. Военный человек Черемных, не утративший сил Иван Алексеевич Супрунов и Сергей Морозов, даже Николай Иванович Верховский были вместе и начеку, могли ответить ударом на удар. Потому и подсылали к ним сексотов, чтобы выхватить одного-двух, передать оперчеку и ослабить группу. Не вышло.

За эти дни Николаю Ивановичу Верховскому удалось наладить почтовую связь с женской зоной. Две зоны разделялись плотным деревянным забором с колючкой поверху. По ночам вдоль забора с обеих сторон по натянутой проволоке бегали овчарки, днем собак забирали. Верховский написал письмо с просьбой поискать среди женщин Надежду Семеновну Верховскую и Анну Васильевну Черемных, ответ просунуть в ту же щель между тремя и четырьмя часами. Несколько дней он прогуливался у щели, на пятый, кажется, день увидел на земле ниткой сшитую четвертушку бумаги. Дрожащими от волнения пальцами Николай Иванович развернул бумажку и увидел: «В трех бараках нет женщин с такими фамилиями. Будем искать дальше. Вас просим поискать в зоне Андрея Никифорова, Авеля Корадзе, Исаака Левина. Через три дня придем к забору».

Все друзья приняли участие в этом поиске, оставив в бараке только отца Бориса. Ходили по баракам и выкрикивали фамилии. И в первом же к ним бросился бородатый человек с сумасшедшими глазами: «Я Исаак Левин! Я — Левин!» Верховский вышел с ним во двор и спокойно объяснил, что ему делать.

Никифорова и Корадзе так и не обнаружили. В назначенный срок Николай Иванович, вроде бы прогуливаясь, просунул в щель письмо Левина и поднял с земли бумагу. В ней сообщалось, что ни Верховской, ни Черемных в зоне нет.

Пудовая тяжесть упала с сердца двух людей. Впрочем, это не означало, что дома у них все благополучно: ведь были и другие лагеря и ссылки…

О Колыме, сколько не расспрашивали, никаких сведений собрать не удалось.

А вскоре пошли слухи, что на рейде уже стоит пароход. Видимо, за ними. Слегка притупившийся страх возник с новой силой. К пересыльному лагерю уже привыкли,' режим здесь не казался хуже тюремного, одни прогулки под солнцем для них, утомленных каменными мешками, много чего значили. И кормили все-таки лучше, чем в тюрьме, так что слух об этапе вызвал не радость, а огорчение. Неизвестно, что ждет их на Севере.

Дни все еще стояли теплые и тихие, хотя уже заканчивался октябрь, мелкие деревья и кусты пожелтели, при порывах ветерка с них летел сухой лист. Запах моря ощущался все явственней.

Прошло еще два дня. После завтрака, на третий день в пяти первых бараках было объявлено:

— Выходи с вещами! Строиться по четыре!..

И началась карусель.

Едва ли не все блатари из пяти первых бараков тотчас перебрались в другие бараки, из которых заключенных пока не брали. Колонна строилась под крики, ругань и побои. У каждого десятого конвоира на поводке бесилась, овчарка.

Знакомый двойной пересчет у вахты, команда «садись!» за вахтой, ожидание последних из пятого барака. И снова «подъем! Шагом а-арш», шарканье ног вдоль склона по пыльной, желтой дороге, затем крутой поворот вниз, десять раз повторенная фраза «шаг вправо, шаг влево — стреляю без предупреждения!» И выстрелы, но без жертв, только в качестве угрозы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: