— Вот именно, ласковый. В ваших устах, графиня, всякий язык прелестен, но кто жил на юге России, тот привык слышать все эти слова в устах простонародья, и слышать их в устах прелестных дам кажется так странным.

Анеля Зборомирская с другой стороны стола протягивала бокал со сверкающим шампанским и, улыбаясь пухлым ртом и сверкая ровными, как жемчуг, зубами, говорила:

— За победы, пан полковник!

Графиня Ледоховская примкнула к этому тосту.

— О! За победы! Защитите нас. Вы знаете, нашему палацу без малого двести лет. В 1812 году здесь ночевал Наполеон со своим штабом, и пан Ледоховский имел счастье принимать его величество у себя. У нас сохраняется и комната, где был Наполеон.

Граф Ледоховский нагнулся к Саблину и говорил:

— Потерять этот замок было бы невозможно. Это одно из самых культурных имений Польши. У нас своя электрическая станция, рафинадный завод, винокурня, суконная фабрика — здесь достояние на многие мильоны. У меня в галерее Тенирс, — граф сказал Тенирс вместо Теньер, — и Рубенс лучшие, нежели в Эрмитаже. А коллекция Путерманов и Ван Дейков — лучшая в мире. Я завтра покажу вам. Графы Ледоховские были покровителями искусства, и мой прадед всю свою жизнь провёл в Риме при Его Святейшестве. Я скорее умру, нежели расстанусь с замком.

Лакеи подавали мороженое. По раскрасневшимся лицам молодёжи и по шумному говору на французском и польском языках Саблин видел, что вина было выпито немало. Ротбек не отставал от полной и шаловливой пани Озертицкой, смотревшей на него масляными глазами. Пани Озертицкая была зрелая вдова с пышными формами, и Ротбек, подметивший взгляд Саблина, крикнул ему:

— Я, Саша, иду по линии наименьшего сопротивления. Где мне бороться с молодыми петухами. Ишь какой задор нашёл на них.

Пани Анеля разрывалась между своими двумя кавалерами: рослым и молодцеватым штаб-ротмистром Артемьевым, который её решительно атаковал, и скромным черноусым корнетом Покровским, смущавшимся перед её прелестями, которого она атаковала сама. И тот и другой усиленно подливали вина её мужу, старому пану Зборомирскому, не обращая внимания на притворные протесты пани Анели, и старый пан смотрел на всех мутными, ничего не понимающими глазами, хлопал рюмку за рюмкой и говорил:

— А я, пан, ещё клюкну!

Его тянуло ко сну.

XXVIII

После обеда были танцы. Пржилуцкий с пани Люциной Богошовской танцевал настоящую польскую мазурку, помахивал платком, гремел шпорами, становился на колено, пока дама обегала вокруг него, прыгал сам козликом подле неё и очаровал всех поляков.

— Вот это танец, — говорил восхищенный граф, — это не то что там разные кэк-уоки да уан-стэпы — танцы обезьян, это король танцев, — и он вдруг схватил за руку свою дочь и помчался с нею в лихой мазурке.

В самый разгар танцев лакей подбежал к графу и доложил ему что-то.

— Панове! — воскликнул граф. — Бог милости послал! Ещё паны офицеры приехали! Пан полковник, позволите просить прямо до мазурки!

Саблин вышел в прихожую. Там раздевались, стягивая с себя шинели и плащи, розовые, румяные юноши, только что выпущенные в полк офицеры.

Увидев Саблина, они построились один за другим и стали представляться ему.

— Господин полковник, выпущенный из камер-пажей Пажеского Его Величества корпуса корнет князь Гривен.

— Из вахмистров Николаевского кавалерийского училища корнет Багрецов.

Оленин, Медведский, Лихославский, Розенталь — всех их Саблин знал пажами, юнкерами, детьми. Он знал их отцов и матерей. Это все был цвет Петербургского общества, лучшая аристократия России. Сливки русского дворянства посылали на войну своих сыновей на защиту Престола и Отечества.

Сзади всех, укрываясь за спинами молодых офицеров, появился высокий мальчик, красавец, в солдатской защитной рубахе, подтянутой белым ремнём, при тяжёлой шашке — его сын Коля.

Саблин нахмурился.

— Коля! — строго сказал он. — Это что!

Сын вытянулся перед ним и ломающимся на бас голосом стал говорить заученную фразу рапорта:

— Ваше высокоблагородие, паж младшего специального класса Николай Саблин является по случаю прикомандирования к полку.

— Кто позволил?

— Господин полковник.

— Нет, Коля! Это слишком! Пойдём ко мне. Господа, — обратился он к вновь прибывшим офицерам, — завтра я распределю вас по эскадронам. А сейчас… Помойтесь, отмойте дорожную пыль и веселитесь… Идём, Николай.

Коля послушно пошёл за отцом.

Саблин прошёл в свой номер, зажёг лампу и стал спиной к окну. Сын смотрел на него умоляющими глазами.

— Ну-с. Как ты сюда попал?

— Папа! Пойми меня. Мы были с бабушкой в Москве у дяди Егора Ивановича. Вдруг — манифест — объявлена война. Папа, я не мог больше ни минуты оставаться. Дядя Егор Иванович вполне меня одобрил. Он мне сказал: твой долг умереть за Родину!

— Старый осел! — вырвалось у Саблина.

— Папа, у меня отпуск до 1 сентября. Позволь остаться. Посмотреть войну. Убить хотя одного германца… Папа!.. Я в нынешнем году лучшим стрелком. Во весь курс всего пять промахов. Папа… Мамы всё равно нет. К чему и жить? Папа, не сердись… Позволь.

— Сестра где? — сурово спросил Саблин. — Таню где оставил?

— Таня с бабушкой поехала в Кисловодск.

— Бабушка что? Разве пустила тебя?

— У бабушки горе. Дядя стал требовать, чтобы она переменила фамилию и стала называться Волковой, а бабушка рассердилась: была, говорит, баронессой Вольф и умру баронессой Вольф и много нехорошего наговорила. Таня плакала потому, что у неё бабушка немка.

— Да что вы там, сдурели, что ли?

— Папа — немецкие магазины разбивали и грабили, вывески срывали. У Эйнема карамель была рассыпана по улице, как песок, ногами топтали. Одни собирали, а другие запрещали.

— Какая дикость!

— Папа, ведь это хорошо! Это патриотизм. Саблин пожал плечами.

— Плохой это патриотизм, — сказал он. — Так ведь и еврейский погром можно патриотизмом назвать! Шуты гороховые!

— А дядя Егор Иванович ходил с толпой и говорил, что так им и надо, все они, мол, шпионы.

— Экой какой!

Саблин смотрел на сына. В душе у него был праздник. Да, он был рад, что сын приехал к нему в полк, на настоящую войну, а не остался в тылу разбивать магазины и грабить ни в чём не повинных мирных немцев. Он поступил так, как должен был поступить Саблин.

Сын стоял, вытянувшись по-солдатски, и три пальца левой руки его чуть касались тяжёлых чёрных ножен со штыковыми гнёздами. В голубовато-серых глазах было то же выражение упорной воли, готовности во имя долга умереть, как и у его матери. И сам он овалом лица, тонким носом и тонкими сурово сжатыми губами напоминал мать.

Чувство одиночества, которое не покидало Саблина со дня смерти Веры Константиновны, смягчилось. Сын словно был прислан матерью, чтобы облегчить Саблину его долг.

— Ну, здравствуй! — сказал Саблин и горячо обнял и поцеловал сына в нежные бледные щёки. — Бог с тобой, оставайся.

Сын горячо охватил отца за шею. Слёзы текли у него из глаз.

— Папа, — говорил он, всхлипывая, — мы одни. Мамы нет! Не будем расставаться.

— Ты ел?

— Я не хочу есть.

— Ну, умывайся, почистись и ступай. Танцуй, веселись. Видишь, какая война у нас…

Он с нежностью смотрел на белый торс сына, обнажённого по пояс. Коля, умывшись, обтирался полотенцем. Молодая сильная жизнь сквозила в плотных мускулах рук и спины и красивом цвете здоровой кожи. Коля, протирая глаза, рассказывал свои впечатления от Москвы.

— Кестнер, ты помнишь, дядя, — присяжный поверенный, правовед, стал Кострецовым, так смешно! Мы, дорогой, корнета Гривена переделали в Гривина, а Розенталя назвали Долинорозовым. Папа, а правда, это глупо! Война — это одно, а чувство — это другое. Я хочу убить немца, ты знаешь, если бы я дядю, фон Шрейница, встретил, я бы его — убил не колеблясь, потому что он враг — а я его очень люблю, дядю Вилли и тётю Соню люблю. Но это война.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: