Коля пошёл вниз в зал, а Саблин остался наверху. Если бы он мог молиться, он молился бы. Но он больше не верил в Бога и сухими глазами смотрел на шинель сына и на его раскрытый чемодан. Мысли шли, не оставляя следа, и если бы Саблина спросили, о чём его мысли, он не сумел бы ответить, так неслись они, тусклые, неопределённые, отрывочные.

Ночь была тихая, тёмная, задумчивая. В окно было видно, как точно зарницы далёкой грозы вспыхивали огни отдельных пушечных выстрелов. Но грома их не было слышно. Саблину показалось, что взблески огней стали ближе, чем днём, слышнее была канонада. Огни появились сейчас за тёмной полосой большого леса, вёрстах в двадцати от замка.

«Неужели наши отошли», — подумал Саблин. Снизу раздавался певучий вальс, и в раскрытые окна слышались голоса.

В одиннадцать часов, как было условлено с Ротбеком, трубачи заиграли марш и ушли. По коридору с шумным говором расходились офицеры.

— Ты знаешь, Санди, — говорил Покровский, идя обнявшись с Артемьевым, — Анеля обещала меня ровно в два часа ночи впустить в семнадцатый номер.

— Какая же ты скотина, — смеясь говорил Артемьев, — ведь ты мне рога наставишь.

— Каким образом?

— Она обещала меня впустить ровно в двенадцать и с тем, чтобы в половине второго я ушёл, а то муж придёт.

— Ах ты! Но это очаровательно.

— У вас, господа, настоящее приключение, — сказал барон Лидваль, — а мы с Пушкарёвым делимся Полиной.

— А Пик-то! Не стесняясь при всех запёрся с этой толстой Озертицкой!

— Ну, мы Нине Васильевне отпишем.

Артемьев с Покровским запели верными голосами дуэт из «Сказок Гофмана»:

О, приди, ты, ночь любви,

Дай радость наслажденья …

XXIX

Под утро Саблину приснился тяжёлый сон. Ему снилось, что он с трудом, борясь с течением, часто захлёбываясь, переплыл широкую и глубокую реку, а Коля, плывший рядом с ним, захлебнулся и потонул. Как тогда, когда умерла Маруся и ему снилась вода, он проснулся с тяжёлым чувством, что на него надвигается что-то тяжёлое, от чего ни уйти, ни ускользнуть нельзя. Не открывая глаз, он продолжал лежать под впечатлением сна. Громкие однообразные удары, сопровождавшиеся лёгким дребезжанием стёкол в окне, привлекли его внимание. Вчера пушечная пальба не была так слышна, она была дальше.

Саблин открыл глаза. Было утро. В полутёмной комнате мутным прямоугольником рисовалось окно с опущенною белою в сборках шторою. Выстрелы шли непрерывно и часто. Один, другой, два сразу, маленький промежуток и опять один, другой, три сразу. Отчётливые, громкие, с дребезжанием стёкол. «Это наши выстрелы», — подумал Саблин. Им издали отвечал глухой, неясный гул, шедший почти непрерывно — то стреляли германские батареи.

«Наши выстрелы приблизились за ночь, — подумал Саблин и, поражённый одною страшною мыслью, вдруг поднялся и сел на постели. — Это значит: наши отошли. Немцы напирают». И та война, на которую он шёл, на которую приехал теперь его сын, приблизилась к ним. Вчера танцевали, играла музыка, любезничали с дамами, а сегодня бой со всеми его страшными последствиями. Саблин повернулся всем телом к постели, на которой спал его сын. Коля лежал, улыбаясь во сне счастливой, кроткой улыбкой. Строгие черты его лица, тёмные брови и тонкий нос напомнили Саблину Веру Константиновну. Он долго смотрел на него. Он теперь стал понимать, как сильно любил его. Все находил он в нём прекрасным, и теперь у него была одна мысль: сохранить его во что бы то ни стало до конца августа, а там отправить обратно, подальше от войны.

«Ах, Коля, Коля, — подумал он, — ну зачем ты приехал!» Саблин посмотрел на часы. Шёл седьмой час. Не одеваясь он подошёл к окну и поднял шторы. Утро было хмурое, моросил частый осенний дождь, тучи низко клубились над тёмными лесами, старые липы и дубы заботно шумели. Внизу, на поляне, устроив себе навес из тряпья, спали в бланкарде польки. Кучер поил лошадей, привязанных к дышлу кареты. Старый еврей озабоченно запрягал белую лошадь в телегу. Одна еврейка помогала ему, другая, молодая, укутавшись в платок, сидела на корточках над разведённым костром и кипятила что-то в котелке.

«Они собираются уезжать», — подумал Саблин, и опять забота и тревога о сыне охватили его. Саблин начал одеваться. Едва он был готов, как к нему осторожно постучали. Денщик, стараясь не разбудить молодого барина, доложил Саблину, что его просят к замковому телефону. С ним говорил князь Репнин.

— Ты, Александр Николаевич, поймёшь, что я не могу всего сказать. Собирай дивизион и к 10 часам утра сосредоточься у Вульки Щитинской. Я сейчас еду в штаб корпуса. На обратном пути заеду к тебе.

— А что? В чём дело? — спросил Саблин.

— Ничего особенного. Итак, поднимайся с квартир. Вчера долго веселились?.. Ну отлично.

Денщик ожидал Саблина в номере. Коля все также крепко спал счастливым сном юности.

— Ваше высокоблагородие, слыхал, наших побили. Отступают, — шёпотом сказал денщик.

— Откуда ты это знаешь?

— Тут солдат много проходит одиночных. Говорят, от колонны отбились. Не иначе как бежали. Ужас сколько германа навалилось. Так, говорят, цепями и прёт. Цепь за цепью и не ложится. Артиллерия его кроет — страсть. Вчора, слышно, тяжёлые пушки к нему подвезли. А у наших, слыхать, офицеров почитай всех перебили. Разбредается без офицеров пехота. Без офицера-то солдат всё одно что мужик… Молодому барину кого седлать прикажете?

— Диану, папа, — сонным голосом сказал Коля, услыхавший последний вопрос. — Пожалуйста, папа, Диану. Ты ведь сам на Леде?

— Диана молода и горяча. Она тебя занесёт. Но Коля уже спрыгнул с постели.

— Папа, милый, не оскорбляй меня. Я лучший наездник на курсе, да ведь я же её знаю! Помнишь, в прошлом году с мамой в Царском Селе я на ней ездил. Она такая умница! Семён, мне Диану пусть седлают.

— Ну, хорошо. А молодым офицерам вахмистры из заводных назначат, которые получше. Да ступай, Семён, скажи денщикам, чтобы будили господ, в девять с половиной всем быть при эскадронах.

Семён ушёл.

— Ах, папа! — одеваясь, говорил Коля. — Ужели и правда я на войне. И бой? Это пушки палят? Как близко? Правда, вчера мы ехали — было далеко, мы даже спорили — пушки это или далёкий гром. Как хорошо, папа!

В половине девятого Саблин зашёл к графу Ледоховскому, чтобы поблагодарить его за гостеприимство.

— А как думает пан полковник, — что есть какая-либо опасность али ни? Я думаю, беженцев лучше отправить подальше. Я останусь. Как мой прадед принимал Наполеона, я буду принимать врага. Немцы культурный народ. Тут свеклосахарный завод, спиртовый завод, суконная фабрика — тут самое культурное имение этого края. Это нельзя разрушить.

— А не думаете вы, граф, — жёстко сказал Саблин, — что именно потому, что тут такие ценные заводы, что это такое культурное имение, оно и не может целым достаться врагу?

— Ну, то дело войска его оборонить.

— А если оборонить нельзя?

— Но, пан полковник, я не могу позволить, чтобы разрушили это всё. Это строилось больше двухсот лет. Тут Тенирс и Рубенс, тут, Ван Дейки и Путерманы. О! Вы их не видали? Это миллионы.

— Укладывайте их и увозите.

— Куда?

— В Варшаву… В Москву… подальше.

— Когда?

— Сегодня.

— Но пан полковник шутить изволит. Ну, как же это возможно? Надо устраивать ящики, надо подводы. Это потребует целый месяц работы.

— Вы слышите, — сказал Саблин, указывая на лес, от которого слышна была стрельба.

— Пан полковник, — бледнея и оловянными глазами глядя на Саблина, сказал Ледоховский. — Это невозможно. Вы понимаете, что легче умереть.

— Как хотите. Но сами уезжайте. И жену и дочь увозите. Расстались они холодно. У Саблина на сердце была щемящая тоска.

«Хорошо, — думал он, — отплатили мы за гостеприимство! Напили, наели и бросили на произвол судьбы. Отход по стратегическим соображениям… Лучше бы умереть, чем так отойти».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: