Но даже и такие, прямо скажем, скромные способности машины поначалу вызвали буйный оптимизм у кибернетиков, и они сразу вознамерились дать ей языковую работу. Раз машина только и делает, что переводит, то ей безразлично, с какого языка на какой переводить. Так пусть она переводит с русского на английский, с английского на французский, с итальянского на суахили и вообще с любого языка на любой! Ведь языков на земле — тысячи, контакты между ними развиваются. Где взять армии переводчиков? Пусть это делает неутомимая и быстродействующая машина.

И машина с первых же шагов отважно взялась за переводы. Еще в 50-х годах громоздкие и несовершенные ЭВМ бойко переводили с языка на язык пару-другую фраз. И казалось: немного усилий — и проблема машинного перевода будет решена. Заговорили об отмирании профессии переводчика, о машинном синхронном переводе, о библиотеках-информаториях, где вся литература будет храниться на некоем языке-посреднике и по запросу пользователя любая информация будет моментально отыскана и выдана на желаемом языке.

Филологи пытались робко возражать. Дескать, перевод — это творческая интеллектуальная деятельность, даже человеку-то она дается не просто, мол, язык — штука сложная, как-никак — выражение мышления...

Но кто тогда слушал филологов? Филология уже не считалась полноценной наукой и в перечне наук относилась в разряд «...и другие». А тут еще кибернетика поражала все новыми неслыханными достижениями: и теоремы-то машина доказывает, и мастеров-шахматистов обыгрывает, и древние письмена расшифровывает, и музыку пишет, и даже стихи! Правда, с течением времени обнаруживалось, что сама машина ничего не расшифровывала,  а только помогала сортировать многочисленные фрагменты письмен, музыку «писала», лишь комбинируя сочиненные человеком отрывки музыкальных фраз, а со стихами вообще получился конфуз: оказалось, что это розыгрыш — написал их человек и выдал легковерным поклонникам кибернетики за машинные, в чем сам потом со злорадством признался.

И все же, и все же... Машины обзавелись глазами фотоэлементов, речью синтезаторов, руками манипуляторов. Появилось и замелькало по страницам научных и популярных журналов и книг невероятное словосочетание «искусственный интеллект».

Лет десять назад некоторые кибернетики объявляли, что искусственный интеллект уже создан и находится сейчас на уровне развития пятилетнего ребенка. Он будет учиться, совершенствоваться и лет через пятнадцать-двадцать достигнет уровня среднего молодого человека. И тогда, беседуя с ним из-за перегородки, вы ни за что не догадаетесь, кто там за перегородкой — человек или компьютер.

Прошло десять лет, но что-то не видно киберов с соображением пятнадцатилетнего подростка. Да что там пятнадцатилетнего! Пятилетний карапуз все же смышленее любого компьютера, потому что может общаться с людьми, может действовать осмысленно и самостоятельно, может сам ставить цели, сам разрабатывать и осуществлять стратегию и тактику их достижения, может разумно поступать в меняющейся ситуации, согласуя свои действия с действиями окружающих, и много еще чего может, что совершенно недоступно компьютеру.

Да, что ни говори, а первоначальный оптимизм кибернетиков поугас. Никто из них не отважится теперь пообещать соорудить электронный разум на уровне человеческого ни через пятнадцать, ни через двадцать лет.

Почему же не видно кибер-переводчиков, не решается проблема речевого общения с машиной, почему компьютер никак не может овладеть человеческим языком? Некоторые филологи торжествуют: мы же говорили, мы предупреждали. А зря торжествуют, может, оттого и неудачи, что кибернетики самонадеянно пытались решить языковые трудности без филологов, а филологи высокомерно отвернулись, не желая вникать в проблемы кибернетиков? А может, еще и оттого, что филология не готова решать новые задачи?

Вот такие пироги

У доски мается ученик — не может определить тип сложноподчиненного предложения.

— Опять не знаешь, — укоряет учительница.

Я сижу в комиссии, должен ставить оценку, а сам думаю: зачем, собственно, ему это знать?

Читатель, если вы не филолог и кончили школу несколько лет назад, признайтесь, всегда ли вы отличите изъяснительное предложение от определительного или точно укажете тип обстоятельственного? Например, какое это предложение: Захар сделал вид, что будто шагнул?

Не спешите огорчаться, если не смогли дать правильный ответ. Лучше подумайте, где, для чего, в какой жизненной ситуации человеку приходится определять тип сложноподчиненного предложения? По-моему, только в школе, чтобы попасть в вуз, и только на филологическом факультете вуза, чтобы учить этому в школе. За пределами этого замкнутого круга — нигде и никогда. И вам, конечно, не приходилось этого делать — вот и забылись ненужные знания. Повлияло ли это на вашу грамотность? Наверняка нет. Может быть, из-за этого вы хуже стали владеть языком? Тоже нет.

— Ну, знаете ли, — скажут мне. — Во-первых, должен же человек знать, как устроен его родной язык. А во-вторых, если знания такого рода не находят практического применения сейчас, то это вовсе не значит, что их практическая ценность не обнаружится в будущем.

Что ж, таких случаев в истории науки действительно сколько угодно — космогоническая теория Коперника, алгебра Буля, геометрия Лобачевского... Сами творцы этих теорий не могли даже отдаленно предположить, в какой области практической деятельности человека найдут применение их идеи. Но в одном они были несомненно убеждены: объективные знания не могут остаться бесполезными, рано или поздно люди найдут им применение.

Но, подчеркнем, только объективные, отражающие какой-либо момент постижения действительности. А отражает ли какую-либо сторону языковой действительности та классификация сложноподчиненных предложений, которая дана в школьном учебнике? Да кто ее знает! Ведь классификаций-то множество. Можно учить эту, можно другую. В той же степени бесполезную.

Языковеды говорят, что существует несколько сотен определении предложения. Так которое же из них правильное? Восемьдесят четвертое? Или пятьсот тридцать седьмое? Впрочем, это не так уж важно — мы в общем-то представляем себе, что такое предложение. А вот с его анализом дело хуже. Единственным инструментом анализа в школе и в вузе является так называемый разбор по членам предложения.

Если вам нужно починить часы, то какому мастеру вы их доверите: тому, кто их моментально разберет, но не умеет собирать, или тому, кто их соберет? Сомнения исключены — конечно, второму. А почему же школьника и студента-филолога мы учим только разбирать предложение, но не собирать его? Если считается, что собирать он и так умеет, поскольку владеет языком, то зачем тогда разбирать?

Но допустим, что это первая ступень постижения устройства предложения: ступень анализа, необходимая для дальнейшего синтеза. Тогда она должна быть прочной, надежной, чтобы обеспечить следующий шаг. А что получается на деле?

А на деле даже подлежащее не всегда можно указать бесспорно. В предложении Он отсутствует сегодня все ясно. Он — подлежащее, потому что «отвечает на вопрос» «кто?». Но в предложении Петя — пионер слово пионер тоже «отвечает» на тот же вопрос, но подлежащим не является. Где же логика? А каким членом предложения является слово его в предложении Его нет сегодня? Второстепенным? Но ведь ради него и предложение построено, уберите его — и предложение рухнет.

Если эти строки читает школьный учитель русского языка, пусть он, положа руку на сердце, скажет, какое предложение он возьмет для разбора в классе: Он отсутствует сегодня или Его нет сегодня? Уверен, что первое. А какое из них — нормальное предложение живого русского языка? Конечно, второе. Невозможно, чтобы дома на вопрос Где папа? ребенок ответил: Он отсутствует. Так какому же языку мы учим ребенка в школе? Разве что канцеляриту! И еще удивляемся, откуда берутся стилистические перлы вроде наличие отсутствия или среди присутствующих отсутствуют.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: