– Переделывай.

Гуннель только выдохнула облегчённо, и ответила:

– Коли согласна, то завтра вечером...

Грид посмотрела на неё исподлобья, испугавшись собственного решения, кивнула, а потом всё же спросила:

– Многих ли ты переделывала, Гуннель?

– Пятерых, – невозмутимо ответила старуха, – Лив, как видишь, живёт.

И хотя гюда не сказала прямо, что из пятерых четверо отправились к Холле, надо было быть совсем без ума, чтобы не понять правды. И Грид поняла, вздохнула:

– Куннанам виднее.

– Я не пойду! – тотчас вскочила Линда, – Можешь меня проклясть, не пойду. Прошлый раз чуть сама к Холле не отправилась от жара!

Грид брезгливо поморщилась и оглянулась на Берту. Та опустила глаза: про переделки говорили многое и страшное, но отказать подуруге она не посмела и кивнула.

Гуннель велела:

– Возьми пол–мерки ячменя или овса. Посмотри, чего больше. Да корня рогожника* возьми пол–мерки.

– Поможет ли рогожник? – спросила Берта испуганно.

– Коли ему не время идти к Холле – поможет, – отрезала Гуннель.

– Зачем ты оставил меня, дитя моё, ненаглядный мой Ингвиомер! – Грид рвала волосы и ломала руки, царапала лицо до крови. Сопровождавшие её женщины рыдали и ударяли себя кулаками по груди, как будто хоронили человека пожившего и всеми любимого. Они вереницей спускались с обрыва по тропе, ведущей к реке, разрывая быстро сгущающиеся сумерки протяжными, надсадными криками. Писк лежащего в корыте младенца за этими причитаниями был вовсе не слышен. Потом Яруна затянула песню про тёмные ельники, в которые должен успеть до заката солнца безвременно ушедший Ингвиомер. Женщины проливали слёзы, а наверху, на женской половине, стоял стол, на котором их дожидались лепешки и сладкая каша с ягодами, пиво и мёд, как на настоящих поминках. А из щелей двери ближайшей бани валил пар.

И со стороны казалось – правда, похороны. Только никто не хоронит покойников близко к ночи. Никому в голову не придёт устраивать в честь младенца, едва явившегося в этот мир, столь пышные похороны с плачами и обильной тризной. Всякий, кто дорожит своей головой, не станет топить баню близко к ночному часу.

И хотя дома были совсем рядом, и днём этой дорогой каждая ходила бессчётное количество раз – не было среди женщин ни одной, чьё сердце не сжималось бы от страха.

Грид робко постучала. Один раз, и второй. На третий раз дверь бани распахнулась, и показалась укутанная белым холстом с ног до головы невысокая фигура:

– Кто тревожит нас в нашу пору? – хриплым шёпотом спросила она.

Женщины, сопровождавшие Грид, невольно отшатнулись при виде выглянувшей, некоторые вскрикнули, не в силах сдержать страха. Хотя каждая знала, что это Берта Веселушка, которую Гуннель позвола помочь. И Грид отступила назад, но тотчас совладала с собой и с поклоном произнесла:

– Мой Ингвиомер покинул меня, ушел к Холле.

– Что же… – принимая корыто с лежащим в нём ребёнком, произнесла безликая фигура и торопливо захлопнула дверь. Она что–то ещё сказала, но уже нельзя было разобрать…

Грид, взвыв раненным зверем, повалилась на солому перед порогом бани.

– Ингвиомер, моё дитя, мой сынок! Не увидеть мне тебя больше, не услышать твоего смеха, не взглянуть в твои глазоньки, не взять на руки!

Линда и Фледа сели рядом с ней, обняв и утешая.

– Так Куннаны решили, Грид! Нельзя на них роптать. Дети часто умирают, не ты первая, не ты последняя… – наперебой утешали они. Остальные женщины, слушая рыдания матери, нетерпеливо переминались с ноги на ногу. Хотелось уйти поскорее – и вовсе не потому, что день выдался ветреный, и с неба сыпала крупа, больно хлеставшая по щекам. И не оттого, что в хардусе их ждало тепло, сладкие лепёшки, каша и хмельные меды.

Линда и Фледа не без усилий подняли рыдающую подругу, ничего не видящую от слёз, потянули наверх. Она должна была идти первой, и женщины расступились перед ней. Линда, пропуская Грид, произнесла мрачно:

– По мне, чем её задохлика переделывать, её саму бы перепечь.

Словно ответом на эти слова ребёнок за стенкой бани завопил так, как не кричал с самого рождения. Мать, услышав его рёв, зажала уши, и, путаясь в подоле длинной белой рубахи, побежала наверх.

Гуннель, раздевшись догола, надела на голое тело сделанную из волчьей шкуры и чёрного холста шубу. Распустила седеющие волосы, подхватила их повязкой с волчьими зубами. И оттого, как переменились лицо и стать гюды, Берта оробела: сердобольная Гуннель враз превратилась во властную и жёсткую старуху, будто не хорошо знакомая хозяйка её дома была перед ней, а сама суровая владычица Холлахейма. Совсем не по себе стало, когда она протянула Берте холстину – широкую, в шесть полос. Это нужно было на себя надеть, облачиться в тот убор, что носят невесты на свадьбе, покойники да слуги Холлы.

С утра Берта не раз пожалела, что согласилась помогать Гуннель. Когда слушала, что поёт старуха, пока Берта вращала жернова, пока топили баню до такого жара, что казалось – в огонь зашла, и вот сейчас… Подумала даже, что надо было поспорить – тогда, глядишь, упросили бы Линду. Та уже не первый раз гюде помогает… И дело это – по ней, все говорят, что быть Линде чёрной гюдой, всё к этому идёт. Но пожалела подружку, которой ни в чём счастья нет. Теперь вот терпи.

Грозная хозяйка повернула к ней голову и, заметив испуг помощницы, ободряюще улыбнулась.

– Передохни, их даже не слышно… – привычный голос Гуннель слегка успокоил Берту. – На вот, выпей, поможет…

Берта послушно приняла из рук колдуньи небольшую чашечку. Выпила. Сквозь вкус мёда пробивалась незнакомая горечь… Ждала, что голова закружится, как от хмеля, но ничего не было. Опустилась на лавку, устланную еловыми ветками, и ткань уложила рядом. Отёрла лоб – пот лил с неё градом.

Затопив баню, Берта сняла с себя всю одежду, осталась в рубахе из белого полотна. И та уже промокла насквозь, противно липла к телу, путалась в ногах.

Сухой воздух маленькой бани пах вытопившейся смолой и подопревшей хвоей. Угасающий огонь гонял по стенам раскалённой баньки тревожные тени. Место недоброе, и время злое… Дом смерти. И только голос Гуннель был ещё из этого мира. Она наставляла, деловито и спокойно.

– Слова все помнишь?

– Да.

До чего же трудно дышать! Каждый вдох – через силу, и в голове, как во время болезни, противно и пусто. Вроде бы как бабочка летает, бьётся о череп, ищет, как выбраться. Часто–часто стучится крылышками. От этого слабость и простые слова понимаются с трудом.

– Долго на пороге не стой, а то после такой жары может так прохватить, что сведёт судорогой и помрёшь. Ладно, надевай покров, близко они. Должно быть, на берег спустились.

– Неужели ты слышишь? – удивилась Берта.

– А ты разве нет?

– Нет… – замотала головой она. – Кровь стучит…

– Эх… Зря я тебя позвала, надо было бы кого посуше взять. Ну да ладно, выдержишь, крепкая…

Прислушалась, и вдруг решительно встала:

– Пора.

Как такое может быть? Только что была рядом старуха Гуннель: сутуловатая, улыбчивая… И вдруг снова переменилась: статью, поворотом головы, горделивым холодным взглядом. Другая стала, вроде и не человек уже – сама Холла. Берта торопливо натянула на голову край холста – лишь бы не видеть её.

И тут гюда запела. Сперва едва слышно и непонятно, потому что обычный её, высокий голос вдруг стал низким, как у мужчины, и рокочущим, как барабан. И Берта теперь отчётливо разбирала слова:

– Запах еловый –

запах смерти.

Факел упал

На сухую солому

От жара его

Всё занялось.

Голос пробирался в уши, заполнял собой голову Берты. И, переполнив её, соскальзывал в грудь, так что сердце замирало и захлёбывалось этим звуком. Голова сделалась пустой и гулкой, как дуплистое дерево. Звук метался в ней, наталкиваясь на костяные преграды, и голосил эхом. Берте показалось, что смерть вползает в неё, вытесняя душу и разум, и всё естество. Даже тело – её тяжелое, потное тело становится иным, лёгким. Бабочка, порхавшая в голове, наконец нашла выход на волю, выпорхнула, и Берта успела подумать, что это, верно, и есть сама лейхта, а потом поняла – что она и есть эта бабочка…

А Холла выла и рычала яростно:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: