— Ватсон! — раздался резкий, повелительный окрик.
Новообращенная, оглянувшись на голос, послушно кивнула головой, показывая, что сейчас, сию минуту начнет говорить; это стоило ей таких усилий, что в горле ее будто что-то хрустнуло, словно скрипнула цепь часовой гири.
— Одна ночь в слезах, — начала миссис Ватсон, но так тихо, что никто ничего не расслышал.
— Громче! — властно приказал тот же голос.
Несчастная женщина заторопилась и с ужасающим английским акцентом выговорила одним духом:
— Я очень много выстрадала за веру в Иисуса Христа, и я хотела поведать вам, какие испытания мне пришлось перенести.
В театре Пале-Рояля ее ломаный язык вызвал бы дикий хохот. Но здесь все лишь с недоумением спрашивали друг друга: «Что это она говорит?» Наступила минута замешательства. Тогда г-жа Отман, о чем-то пошептавшись с Анной де Бейль, громко позвала:
— Элина Эпсен!
И жестом пригласила ее подняться на эстраду.
Девушка колебалась, в испуге оглядываясь на мать.
— Идите же сюда!
Поняв, чего от нее требуют, Элина повиновалась, точно во сне; ей велели переводить с английского, фразу за фразой, весь рассказ миссис Ватсон. Неужели она, такая застенчивая, что даже дома конфузилась играть на фортепьяно при двух-трех слушателях, осмелится выступить здесь, перед публикой? «Ни за что она не решится», — подумала мать. Но Элина решилась и начала покорно переводить речь англичанки, стараясь передать даже ее интонации, а г-жа Эпсен в порыве наивного материнского тщеславия гордо оглядывалась кругом, следя за произведенным впечатлением.
О несчастная мать! Лучше бы она посмотрела на свое дитя, посмотрела бы, как лихорадочно пылают щеки Элины, каким странным мистическим огнем из-под светлых, шелковистых ресниц горят ее глаза, устремленные вдаль. Она поняла бы тогда, что религиозный экстаз не менее заразителен, чем истерические припадки, охватывающие иной раз десятки больных, лежащих в больничной палате, поняла бы, что от жалкой, увядшей помешанной англичанки, стоящей рядом с девушкой, от ее прикосновения, от ее воспаленного дыхания исходит гибельный яд безумия.
Началась ужасная, душераздирающая «исповедь» миссис Ватсон. Один из ее малышей утонул при ней, у нее на глазах, и после его смерти она впала в оцепенение, в безысходное отчаяние, от которого ничто не могло ее исцелить. Тогда пришла к ней женщина и сказала:
— Встань, Ватсон, и осуши слезы. Горе, постигшее тебя, — это первое предостережение всемогущего отца, кара, посланная небесами за то, что ты всем сердцем предалась земным привязанностям, ибо сказано в писании «не люби». И если первого знамения недостаточно, всевышний нашлет на тебя новые бедствия, отнимет мужа, обоих оставшихся детей, будет карать тебя беспощадно, пока ты не внемлешь его велению.
Ватсон спросила:
— Что я должна делать?
— Отречься от мира и трудиться во славу божественного учителя, — отвечала женщина. — На свете множество грешных душ, по неведению предавшихся дьяволу. Иди, ты должна принести им освобождение, спасительный свет Евангелия. Иди. Лишь этой ценою ты избавишь от смерти своих родных.
— Иду! — сказала Ватсон… И вот однажды ночью в отсутствие мужа — смотрителя маяка в Кардифе, проводившего полмесяца на дежурстве, — она покинула свой дом, пока малютки спали. Как ужасна была ночь перед разлукой! В последний раз она смотрела на две кроватки, откуда слышалось ровное дыхание невинных младенцев, в последний раз припадала губами к детским пальчикам, к ручонкам, разметавшимся в сладком, блаженном сне… Сколько прощальных слов, сколько слез! При одном воспоминании горькие слезы текли по ее изборожденному морщинами лицу… Но вскоре с помощью божией Ватсон восторжествовала над кознями злого духа. Она примирилась с господом, она счастлива, безмерно счастлива, она утопает в блаженстве… Слава отцу небесному, Ватсон из Кардифа спасена, спасена во славу господа Иисуса Христа! И теперь по повелению своих настоятелей она будет петь и пророчествовать, она пойдет проповедовать учение Христово хоть на край света, хотя бы на вершины самых высоких гор.
Как ужасен был контраст между несчастной женщиной с искаженным отчаянием, страдальческим лицом и ликующим мистическим гимном, излетавшим из ее уст в свистящих, воркующих звуках английских слов: «Delicious, very delicious»[14] — будто слышалась предсмертная песнь раненой птицы с окровавленными крыльями! Окончив свою исповедь, миссис Ватсон застыла на месте, словно окаменев, ничего не сознавая, беззвучно шепча помертвевшими губами какую-то молитву.
— Уведите ее! — приказала г-жа Отман.
В публике начался шум и движение, а хор затянул под фисгармонию:
И действительно, все поголовно спешили бежать, вырваться из этой гнетущей атмосферы безумия. Выйдя на улицу, каждый вздыхал с облегчением. Странно было вновь увидеть суету на тротуарах, толкотню на остановках омнибусов и городских конок, вереницы экипажей, мчавшихся в этот летний праздничный вечер к Булонскому лесу, широкие улицы, озаренные с высоты Триумфальной арки яркими электрическими лучами, которые ослепляли лошадей и заливали резким, точно дневным светом театральные афиши и вывески магазинов.
Г-жа Эпсен, взбудораженная успехом дочерн, взбудораженная комплиментами, Сказанными по ее адресу председательницей, оживленно болтала под стук колес и толчки омнибуса, а Элина, забившись в уголок, сидела молча и за весь долгий путь от авеню Терн до Люксембургского сада не вымолвила и двух слов.
— Ну, Линетта, не всякий сумеет переводить Так,' сразу, без подготовки… Лори гордился бы тобой, будь он с нами… Но какая там духота) Слушай, а эта бедняжка Ватсон… Ведь это же ужасно! Бросить мужа, детей… Как ты думаешь? Неужели бог может требовать подобных жертв?
В голосе г-жи Эпсен слышалось возмущение этой бессмысленной, жестокой церемонией. Ей хотелось сказать: «Все это глупые бредни!» — но она не посмела, взглянув на замкнутое лицо дочери, не почувствовав между ними обычной душевной близости. Старушка невольно пододвинулась к ней, пожала ей руку, но рука Элины была холодной и неподвижной.
— Что с тобой, моя девочка?.. Ты озябла? Затвори окно.
— Нет, ничего, оставь меня… — тихо ответила девушка: ее в первый раз в жизни раздражала пустая болтовня матери, ее ласковая заботливость. Все вокруг казалось ей несносным: толкотня при входе и выходе в дверях омнибуса, лица пассажиров, такие заурядные в полумраке, пошлые, бессодержательные разговоры… Облокотившись на раму окна, она пыталась уединиться, сосредоточиться, вспомнить пережитое волнение. Что приключилось нынче вечером с Парижем, с ее милым Парижем, где ей случайно довелось родиться, который она любила, как свой родной город? Сегодня на Лину наводила тоску уличная толчея, духота, зловоние сточных канав, ей слышались пьяные крики, плач голодных детей, глупые сплетни кумушек у ворот. А дальше, в богатых кварталах, ее еще больше удручала роскошь, переполненные кафе с выдвинутыми на тротуары столиками, праздные мужчины и дамы, фланировавшие в голубоватом свете газовых рожков. Все это казалось Элине костюмированным балом, где только не слышно музыки, ей чудилось, будто это кружатся на солнце жужжащие мухи вокруг дерева смерти… Какую богатую жатву можно собрать среди этих заблудших душ! Какая высокая цель — обратить к Спасителю эту толпу, погрязшую в суетных наслаждениях! При этой мысли, как и тогда, на эстраде, она ощутила внутренний подьем, сладостный, могучий порыв вдохновения…
Хлынул дождь, настоящий весенний ливень, и точно метлой смел с бульваров публику. Испуганные прохожие расползались, как муравьи, шлепали по лужам, укрывались в будках, конторах, под воротами домов. Г-жа Эпсеи дремала, убаюканная покачиванием омнибуса, запрокинув свое доброе лицо в шляпке с лентами. Элина думала с тоской о будничной прозе их жизни. Какое право она имела презирать людей? Чем она лучше, чем она выше других? Как ничтожны, как наивны все ее добрые поступки! Разве это угодно богу, разве таких он требует подвигов? Что, если Христос отвергнет ее за леность и нерадивость? Ведь господь уже послал ей, как миссис Ватсон, первое предостережение: ^бедная бабушка внезапно скончалась, не успев покаяться перед смертью. Что, если он нанесет ей новый удар!.. Ее мать!.. Вдруг ее мать тоже умрет скоропостижно?!
14
Блаженство, великое блаженство (англ.).