Остались — но уже гаснут — лишь одинокие обвинительные выкрики пострадавших, да запоздалые заверения «в верхах», что «этого не должно быть». Вот эти записки Наименее Пострадавшей останутся этим одиноким выкриком, глухим, «в стол, с зыбкой надеждой, что «рукописи не сгорают».
Евгения Польская.
Пятигорск 1963 г. и 1984 г.
Часть первая
ДЕТИ ЗАПОМНИЛИ ЭТО
«Эх, вы! Вон сколько вас было — день и ночь везут вас эшелонами из-за границы.
Мы здесь за вас молебны служили… а вы про… Россию».
Солнечный луч упал на шершавый пол землянки, на щербатые ее стены, где следы раздавленных клопов были тщательно забелены нами в ожидании Комиссии из НКВД. Луч озарил нашу убогую чистоту, какую возможно достигнуть в убогой землянке, обшитой неструганными досками и тесом. Это был детсад советского проверочно-фильтрационного лагеря (ПФЛ) для послевоенных репатриированных. Нас привезли сюда из Австрии через всю Европу и всю Россию, в самое сердце Сибири, в закрытых эшелонах в августе 1945 года.
Я держала нашу любимицу, грудную Наденьку над горшочком — просто самодельным ящичком с песком. Такие ставят котятам: никакого ясельного инвентаря в ПФЛ не было. А детей была масса, и почти все жили в яслях: с первых дней прибытия родителей «погнали» (с той поры для меня это почти профессиональное слово — «гонят», прежде так говорили о солдатах, теперь «гнали» пол-России) на работы — в запущенные шахты, на какие-то «земляные работы», словом, «искупать трудом вину перед Родиной».
В яслях были собраны дети разных возрастов.
Они вошли. Мои руки были заняты кряхтящим ребенком, я едва повернула к ним лицо, избоку увидела весь их форс и блеск. Но и что мне были эти генералы, вознесенные войною простейшие дядьки, «пущаи», как я про себя их называла, ибо уже заметила; все почти советские офицеры в Сибири на 30-м году советской власти говорили вместо «пускай» или «пусть» — «пущай».
— Уж извините, мы никаких комиссий принимать еще не умеем, — засмеялась я в толпу голубых околышей, петлиц и золоченных погонов. И, обтерев розовый задик, подкинула Наденьку в солнечном луче и показала комиссии. Крохотные кулачки потянулись к влажному ротику, и девочка бесстрашно воззрилась на группу ответственных товарищей в ненавистных нам, взрослым, мундирах.
И суровые грозные дядьки — каждый, я видела это — охнули внутренне, уронив привычные вельможные окрики, настороженность, все, с чем шли сюда глядеть на детей «изменников родины», «фашистских детей», и особенно вооруженные против их странной воспитательницы, как им сказали, «какой-то важной преступницы», писавшей в «фашистских» газетах, которая как им сказали мои непосредственные начальники, у детей не ворует и вообще почему-то «хорошая женщина».
Дети, столпившиеся за моею спиною, угрюмо взирали на «дядей», которые «мучат» их матерей и отцов.
— Поздоровайтесь с комиссией, дети! — сказала я старшим.
— Дластуйте! — снисходительно ответила басиком одна их всех, трехлетняя пузатенькая Женька Лихомирова, тупо уставившая в пол босенькие ножки. Комиссия засмеялась, а взгляды исподлобья, молчание остальных детей вроде бы не заметила. Потеплели лица советских особистов, чувство мира овеяло лица даже этих «псов государевых»: перед ними была Чистота человечества — дети, И я уверена, никто из них в тот миг не подумал: грудная Наденька «от немца» ли, «от власовца», полицая — в солнечном луче в убогих пеленочках я держала в руках мир и рай.
Для них — победителей. Нам же предстояло еще пройти уничтожение способами разнообразными и продуманными.
Дети — «над схваткой»? Я видела мальчика, сына советского, уже убитого офицера. Встретив первого немецкого солдата — сапоги, шинель, запах — ребенок с криком «папа» обнял колени врага. В условиях советской действительности детские косточки тоже похрустывали в схватке.
Я начала свой страшный рассказ сценами с детьми потому, что в труднейший период жизни моей только связанность с детьми, с их простодушными делишками, спасла мою психику и жизнь.
Дети репатриированных были ужасны. С родителями от Кавказа, от Украины они через Белоруссию, Берлин, Лемберг (Львов), Австрию попали в Италию. Их русские отцы либо сражались с партизанами на стороне немцев на Балканах, либо жили в Италии на территории, отведенной немецкими оккупантами для русских беженцев-казаков, отступивших от «большевиков» с немецкой армией или «угнанных» немцами с насиженных гнезд. Эти семьи пережили и ужас оккупации, и ужас отступления «перед нашими», и кошмар бомбежек с полной потерей имущества, и особенный ужас нашей кровавой и предательской репатриации из Австрии.
А как все началось?
В первый месяц войны чистый и светлый патриотизм охватил широчайшие российские массы. Я знаю очень антисоветски настроенных людей (например моя мать), которые готовы были пожертвовать для войны последнее столовое серебро, останавливала только моя мысль, что дар утонет в атласных начальственных карманах.
Первые недели позорного поражения всколыхнули чувства иные и показали, как непрочна популярность строя, называвшего себя советским. Целую четверть века строй служил своеобразной «фабрикой своих собственных врагов», культивируя в народе недоверие через пресловутую классовую ненависть.
Как ни маскировались репрессии, ни один из «приспособившихся», включая верхушку, четко выкристаллизовавшуюся ко времени войны и полностью уже оправдывавшую пословицу «От всех по способностям, нам по потребностям», не был уверен в том, что его «ни за что» не уберут в недра страны. Среди крестьянства почти не было семей, где не было бы репрессированных. Страна жила в «многобедственном страхе». Все это рассказано уже не раз и впервые, точно и правдиво, Солженицыным. В массы начала проникать мысль: «не может ли поражение СССР (не России!) изменить необратимую антинародную политическую ситуацию в стране?» По-настоящему боялись оккупации лишь партийная элита и евреи. Остальные не так чтоб немцев ждали, но, когда это свершилось, врагу внешнему доверились, в надежде при его содействии сбросить внутреннего врага. Сталин предавал не только свой народ, отрекаясь от пленных и оккупированных, он предал евреев, предопределив их на гибель. Они-то и должны были стать теми «советскими людьми», которых массово уничтожали оккупанты. Арестовывали тех, кто утверждал, что Гитлер поголовно уничтожает только евреев. Тысячи погибших от немецкого фашизма евреев послужили материалом для патриотической советской пропаганды:
Конечно, оккупация привлекла и «пену» — проходимцев, негодяев, садистов, авантюристов, но я говорю о массах. И в то же время оккупация пробудила настоящий патриотизм, давно выжженный лозунгами и официозным «советским»… Но это удлиняет рассказ о событиях, что ставлю главной своей целью.
Эвакуированная контуженной на обороне Москвы в южный городок, я была ошеломлена: обыватели немцев определенно ждали как разрушителей советского строя.
Ждали с разных позиций, даже оказались такие, кто помурлыкивал «Боже, царя храни». Тому, что твердила советская пропаганда об ужасах германского фашизма (оказавшимися справедливыми) не верил почти никто: ко лжи привыкли и уже не верили правде.
Особенно следует сказать о казачестве и близких к нему социальных слоях. Донское, Терское, Кубанское особенно враждебно было строю, сломавшему и поругавшему его вековые устои. Раскулачивание, голод, при котором вымирали станицы (у казаков отбирали все съедобное, даже семечки и жмыхи). Это были наиболее стойкие и бескомпромиссные противники той системы, которую с легкой руки Запада обобщенно именуют «большевизмом». Я и буду пользоваться этим обобщающим словом.
Зная о настроениях северокавказского населения — русской Вандеи — включая и горцев, немцы пришли сюда «миротворцами»: я сама читала приказ немецким солдатам, расклеенный (конечно, и для пропаганды) на улицах. Солдатам в приказе разъясняли, что здесь они на «дружественной территории», что здесь они должны соблюдать вежливость, уважать обычаи горских народов (я это особенно четко запомнила) с их особым отношением к женщине и старикам. И немцы более или менее это соблюдали, хотя пограбливали изрядно (жертвой оказалась и я сама с мамой, лишившись меховой шубки). Поэтому с Северного Кавказа с отступившими немцами ушли тысячи и тысячи советских подданных. Уходили и те, кто действовал, и те, кто понимал, что само их пребывание на оккупированной территории уже чревато Сибирью в будущем.